Черное колесо. Часть 2. Воспитание чувств, или Сон разума

«Чёрное колесо» – роман о нашей жизни, прошлой, настоящей, будущей, он и исторический, и бытописательский, и футурологический. Его можно назвать антиутопией, в том смысле, что он представляет один из возможных сценариев развития событий в нашей стране. В то же время он принципиально отличается от других произведений этого жанра, потому что в нем сделана попытка проследить истоки будущего, как минимум половина эпопеи посвящена прошлому, жизни нашей страны в 20-м веке.
ISBN:
978-5-8189-1520-3

Черное колесо. Часть 2. Воспитание чувств, или Сон разума

   © Генрих Эрлих, 2003

Глава 1. Исполнение желаний

   Они ехали в Москву в одном поезде – Олег с дедом Буклиевым в первом вагоне, Ульяшин в последнем. Один ехал, чтобы открыть новую страницу своей жизни, другой – чтобы закончить первую часть и в развязке получить ответы на события давно минувших дней. Так они и двигались все эти три недели параллельными курсами к разным целям, даже бывали в одних и тех же местах в одно и то же время, лишний раз подтверждая мистическую связь их судеб, но так ни разу и не столкнувшись друг с другом.

* * *

   Планируя поездку в Москву, Володя рассчитывал остановиться в гостинице, но мать решительно воспрепятствовала:

   – И не думай! В приличное место не устроишься и изведёшь кучу денег на грязный многоместный номер с удобствами в коридоре. Только к тёте Фире! С родственниками познакомишься, им будет приятно, а то они уж сколько лет мне выговаривают. Будешь нормально питаться и от похождений и подвигов немного воздержишься, – многозначительно сказала Мария Александровна, – сейчас составлю список, чтобы, не дай Бог, никого не забыть, приготовлю всем подарки. И прошу тебя – не маши руками! Семья – это самое главное в жизни, а у нас с тобой, кроме них, никого не осталось.

   Если у Володи и оставалось в глубине души какое-либо недовольство решением матери, даже когда он нажимал кнопку звонка квартиры Шмуклеров, то всё испарилось от жара встречи. Казалось, что всё семейство только и ждало его звонка – дверь немедленно распахнулась, один мужчина выхватил у него сумки из рук, второй решительно втащил его в прихожую, в которой с раскрытыми для объятий руками стояла очень пожилая полная женщина. Не дав себе и пяти секунд на разглядывание гостя, она закричала:

   – Это он, наш дорогой Владя! Вылитый дед, вылитая Ревекка, не знаю кого больше! Дай я тебя обниму, единственного мужчину в нашем доме!

   Предупреждая её движение, Володя сделал несколько шагов навстречу двоюродной бабке и буквально поймал её на грудь. Он несколько недоумевал: никто никогда не говорил ему, что он похож на деда, да и сам он не улавливал ни малейшего сходства; если уж кто и походил на его бабку Ревекку, известную ему по единственной выцветшей свадебной фотографии, так это вон та девушка лет двадцати, стоящая в дверях комнаты; его «единственность» никак не согласовывалась с наличием двух вполне здоровых мужчин, встретивших его на пороге, причём эти мужчины никак не выказывали своей обиды, а весьма доброжелательно смотрели на него. Вдруг Володя почувствовал, что рубашка намокла у него груди, там, куда уткнулась головой бабка, и её руки скользнули вверх и ласково провели по его лицу, волосам, и от этого ему вдруг стало так хорошо, как не было, наверно, с самого далёкого детства, даже что-то непривычно защипало в глазах. Он обхватил бабушку за плечи и, склонив голову, поцеловал её седую макушку.

   Когда бабушку Фиру, наконец, усадили в кресло, она, не снижая темпа и голоса, начала представление семейства.

   – Познакомься с этими молодыми оболтусами, – кивнула она в сторону мужчин, – им нужно на работу, поэтому их надо быстрее отпустить.

   Молодым оболтусам было под пятьдесят. Ефим-Фима, с плешью, просвечивающей сквозь аккуратно, волосок к волоску, уложенные волосы, и мелькавшими при широкой улыбке золотыми мостами на зубах, был заместителем директора крупного обувного магазина. Яков-Яша, с седеющими непослушными кудрями и прокуренными зубами – доцентом в каком-то институте, название которого Володя прослушал. Яша был мужем Нелли, старшей дочери бабушки Фиры, а их младшая дочь Лера была той самой девушкой, которая присутствовала сейчас в комнате и которая с некоторой натяжкой была похожа на бабушку Ревекку. Фима был мужем Риммы, младшей дочери бабушки Фиры, Римма не смогла приехать утром – «она очень извиняется!» – но обязательно будет вечером, когда вся семья соберется вместе. У Володи голова пошла кругом. Как почувствовав это, бабушка переключилась на зятьёв, давая им указания перед уходом.

   – Так, Яша, ты купишь торт, но только без кремовых розочек – у меня печень! А ты, Фима, принеси две бутылки вина, одну сухого, только грузинского, а другую сладкого, лучше всего, мускату, как в прошлый раз. И не опаздывайте!

   После этой небольшой передышки бабушка опять переключилась на Володю, обратившись к нему с неожиданным вопросом:

   – Надеюсь, ты ещё не женат? И хорошо! Пора тебе в Москву перебираться, поближе к делу и родне. А мы уж тут тебе подберем невесту, хорошую девочку, а не какую-нибудь шиксу, – тут бабушка замолчала и внимательно посмотрела на Леру, как будто высчитывала степень родства.

   Этот взгляд не ускользнул от внимания молодых людей, они переглянулись, улыбнулись и пожали плечами: старый человек, не обращай внимания – а я и не обращаю.

   Давая Володе время обдумать заманчивое предложение, бабушка вернулась к хозяйственным делам, не забывая давать некоторые пояснения Володе.

   – Нелли, позвони Капланам (Капланы – это родители Яши), позови их на вечер, пусть прихватят бутылку водки. Липкиных я уже предупреждала (Липкины – это родители Фимы), но ты всё равно позвони им, напомни и скажи, чтобы захватили «Киевский» торт, они всегда могут его достать.

   Володя с улыбкой отметил про себя подспудную справедливость заказов бабушки. Семье Капланов торт и выпивку и семье Липкиных торт и выпивку, но Липкиным, у которых сын заместитель директора большого обувного магазина, заказ подороже и дефицитнее.

   – Как ты думаешь, Фая сможет прийти? – осторожно спросила бабушка у Нелли.

   Та только пожала плечами: «А я знаю?»

   – Фая – моя старшая внучка, дочка Нелли, – пояснила бабушка Володе, – вышла замуж по собственному разумению, больше скажу, неразумению. Теперь она имеет сына Яшу, пьяницу мужа и ужасную фамилию Кривонос, сплошное недоразумение. Вот что значит неправильно выбрать спутника жизни, – продолжила она матримониальную тему, которая увлекала её всё больше.

   День и вечер пролетели незаметно. За столом Володя раздавал подарки, и каждый подарок восторженно рассматривался, передавался по кругу, все восхищённо цокали языками и закатывали глаза. Володя поразился предусмотрительности матери – она учла всех, даже Капланов и Липкиных, никто не остался обделённым, лишь подарок Фае так и остался лежать в его сумке.

* * *

   А в это время Олег сидел в кресле и читал «Похождения бравого солдата Швейка». Зачем читал, было не совсем понятно, потому что знал он эту книгу почти наизусть. В их кругу было две культовые книги, точнее говоря, три: «Двенадцать стульев» и «Золотой телёнок» Ильфа и Петрова и вышеупомянутый «Швейк» Гашека. Они пришли на смену «Острову сокровищ» и «Трём мушкетерам», все щеголяли цитатами из этих книг и получалось, что там можно найти остроумный и глубокомысленный ответ на любой из жизненных вопросов.

   Олегу было, с одной стороны, скучно, от настоящего, с другой стороны, тревожно, за будущее.

   Всё шло вроде бы хорошо и по плану. На вокзале их встретил солидный, хорошо одетый мужчина лет пятидесяти, представившийся Иваном Петровичем или как-то так – Олег плохо запоминал имена, и отвёз их в красивый высокий дом на проспекте Мира, рядом с которым краснела буква «М» одноимённой станции метро. В большой квартире на пятом этаже дед Буклиев немедленно попал в объятья ветхой сухонькой старушки, как впоследствии выяснилось, Ольги Григорьевны, родной младшей сестры Николая Григорьевича. Олег тоже получил свою порцию приветствий, хотя и гораздо более сдержанную, без объятий.

   Потом был чай, скорее, даже завтрак с бутербродами с прекрасной, невиданной в Самаре колбасой, и с сыром с огромными, с трёхкопеечную монету, дырками. Иван Петрович, оказавшийся сыном Ольги Григорьевны, плотно закусив, убежал, сославшись на неотложные дела, и старики погрузились в обсуждение своих семейных дел, Олегу непонятных и потому неинтересных. Выяснилось, что Николай Григорьевич не был в Москве пятнадцать лет – срок, пока неподвластный разуму Олега, так что всяческих новостей, радостных и скорбных, было много, и Олег откровенно скучал, меланхолично уминая бутерброды. Впрочем, один раз Ольга Григорьевна обратилась и к нему, поинтересовавшись, куда он хочет поступать, а услышав, что в университет, на химический факультет, небрежно заметила, что химический – тоже факультет, ее внук Евгений, который сейчас спит, тоже учится в университете, на экономическом, и им будет полезно пообщаться.

   К полудню в дверях гостиной возник высокий худощавый парень, с взлохмаченной головой и в цветастых трусах.

   – Пардон, – сказал он и исчез.

   – Это Евгений, – коротко пояснила Ольга Григорьевна, – сдал сессию, теперь отсыпается. Завтра он уезжает в Крым, так что э-э-э Олегу, – вспомнила она, наконец, имя, – будет очень удобно, отдельная комната, где ему никто не будет мешать готовиться к экзаменам.

   Евгений вернулся минут через двадцать, уже умытый, приглаженный, в какой-то немыслимой футболке и шортах, скептически посмотрел на оставшийся бутерброд, и бабушка с неожиданной для её возраста резвостью вскочила со стула, устремилась на кухню и принялась готовить какую-то особенную яичницу, с грудинкой, помидорами и луком.

   Евгений умял богатырскую порцию, удовлетворённо кивнул головой и, не обращая внимания на разговор стариков и в то же время чуть понижая голос, чтобы хотя бы по громкости выделиться из него, обратился к Олегу.

   – Поступать приехал?

   – Поступать. На химический.

   – Неплохой факультет. Лучше, чем биологический, где у меня двоюродный дед профессорствовал до последнего времени. Я-то сам на экономическом, – пояснил он, давая понять, что это совсем другой уровень.

   – Вот, думал, сегодня документы подать, – робко сказал Олег.

   – Сегодня уже поздно, – Евгений посмотрел на напольные часы, – пока доедешь… Это тебе не Урюпинск…

   – Куйбышев, – поправил его Олег.

   – Да хоть Питер! – оборвал его Евгений. – Час туда, то да сё, только время зря потеряешь. Поезжай завтра с утра.

   – Завтра – последний день, – напомнил ему Олег.

   – Документы принимают у всех, кто хочет.

   Олегу послышалось, что он добавил, что не все, кто хочет, поступают, но это только послышалось. Оптимизма ему это не добавило.

   – Пошли, покажу тебе мою комнату, – сказал Евгений, – я завтра уезжаю в Судак, в Крым, – пояснил он, – хорошая компания подобралась, оттянемся на полную катушку. А свою комнату временно завещаю тебе. Сегодня поспишь на раскладушке, а завтра располагайся в моей кровати, бельё матушка сменит.

   Вечером за столом собралась вся семья – Ольга Григорьевна, Иван Петрович, Ирина Игоревна, его жена, и Евгений. Дед Буклиев сидел на почётном месте, развлекал общество рассказами из их совместного с «бабушкой» детства и, надо сказать, неплохо развлекал. Чего стоит, например, его рассказ о сборе рыжиков. Дело в том, что во времена доисторические, точнее говоря, доистматериалистические, французы поставляли в Россию разные чуждые ей напитки, ну, там, «Вдову Клико» и прочие шипучие вина, отличавшиеся от кваса несколько большим содержанием алкоголя. В ответ русские оборотистые купцы наладили поставки во Францию нашего исконного, экологически чистого и гораздо более полезного для здоровья продукта – маринованных рыжиков. Но так как с упаковкой в России всегда было напряжённо, то рыжики поставлялись в тех же самых бутылках из-под французского шампанского, которые использовались в качестве возвратной тары. Проблема была в том, что рыжик должен был входить целиком в горлышко бутылки и, естественно, без затруднений выходить из него. Задача сбора столь малых объектов была не под силу взрослому населению, и им промышляли в основном дети, в том числе и молодые Буклиевы, Николай Григорьевич и Ольга Григорьевна.

   Олег было скучновато, потому что он уже неоднократно слышал этот рассказ, как и другие озвученные дедом байки, Евгению же было скучно по жизни, эти рассказы мало того что не интересовали его, так еще и вопиюще противоречили той науке, которую он уже целый год изучал в университете. Поэтому Евгений тихо шепнул Олегу:

   – В шахматы играешь?

   – Играю, – радостно ответил Олег, ожидая, что Евгений немедленно расставит фигуры на доске.

   Вместо этого Евгений поманил его рукой, они, тихо притворив входную дверь, вышли из квартиры и отправились в долгую прогулку.

   – Здесь есть отличное место, – пояснял Евгений, – запоминай дорогу: вышел от нас, через переход на другую сторону, и дальше по этой улице. Пересекаешь трамвайные пути, идешь прямо, тут Самарский переулок…

   – Надо же, Самарский! – воскликнул Олег. – Куйбышев раньше Самарой назывался. Забавное совпадение!

   – Кто бы мог подумать! – отмахнулся Евгений. – Итак, доходишь вот до этой маленькой калиточки и попадаешь в парк ЦДСА, Центрального дома Советской Армии. Там с той стороны театр, – продолжал он, уже шагая по аллее парка, – но ты туда можешь даже не ходишь, дрянь-театр, а вот тут, недалеко от пруда, есть шахматный клуб.

   Павильон шахматного клуба и вся площадка перед ним, заставленная столиками с разграфлёнными шахматными досками, была усеяна людьми, возрастом от десяти лет до неопределимости, какие-то пары сидели в глубокой задумчивости, другие яростно били по шахматным часам, некоторых окружали восхищённые молчаливые поклонники, у других столиков вспыхивали ожесточённые споры. Евгений помахал рукой знакомым у разных столиков, протиснулся в самый угол открытой площадки, представил Олега: «Мой кузен из провинции, показываю достопримечательности Москвы», – сгонял пару партий и, воскликнув: «Какие попки!» – устремился за двумя девушками, продефилировавшими вдоль павильона. Олег тоже сыграл несколько партий, но, непривычный к блицу, проиграл, каждый раз «на флажке» в лучшей позиции, и, раздосадованный, отправился домой, точнее говоря, искать дорогу к дому.

   Ирина Игоревна без лишних вопросов проводила его в комнату Евгения, где уже стояла застеленная раскладушка. Олег, порывшись на полках, нашёл уже упоминавшегося «Швейка» и погрузился в чтение.

* * *

   Володя проснулся поздно – солнце било в самый верх прорези штор, блаженно потянулся на мягкой кровати, пружинисто вскочил, несколько раз крутанул руками и присел, разгоняя застоявшуюся кровь, оделся, потрусил в ванную и, освежённый, появился на кухне. Бабушка Фира, тетя Нелли и Лера только его и ждали, в этом приятном обществе Володя провел целый час за завтраком.

   – Сегодня Лера поведёт тебя в Пушкинский музей, – безапелляционно провозгласила бабушка.

   – Я поведу тебя в музей, сказал мне сестра, – процитировал с улыбкой Володя. – И рад бы, особенно в Пушкинский, но не могу. Сегодня, дорогая бабушка, у меня дела. Дела, связанные с моей учёбой, с учёбой на юридическом факультете.

   – Да-да, – сказала бабушка понимающе, – юридический – это серьёзно. Это достойная профессия для хорошего мальчика.

   Она хотела сказать «еврейского», но почему-то запнулась.

   – Надеюсь, что ты не задержишься и вечером будешь дома. Лера обещала испечь пирог! – чувствовалось, что бабушка Фира не оставила своих матримониальных планов.

   – Пироги – моя слабость, – искренне сказал Володя и отправился в прогулку по Москве.

   Собственно говоря, до вечера ему нечего было делать. Первая из намеченных встреч могла состояться не раньше восьми вечера в ресторане «Урал» на Маросейке. Некий авторитетный человек в Самаре (если мы ещё не успели рассказать о нём, то расскажем чуть позже) дал Ульяшину эту наводку, объяснив, что если кто и сможет рассказать ему правду о процессе брата, так это Владислав Михайлович, он же Крез, который регулярно ужинает в вышеупомянутом ресторане «Урал», всегда за четвёртым столиком, в углу у окна.

   Ульяшин погулял по Москве, посетил Красную площадь, прошелся по Горького, даже заглянул в Третьяковскую галерею, естественно, не в Пушкинский музей – этот, как он понял, его не минует. Ближе к вечеру, изучая подробную карту Москвы, он обнаружил отсутствие улицы Маросейки. Но он недолго расстраивался. Поймав такси, он буркнул водителю: «На Маросейку, к „Уралу“», – и тот, не дрогнув, повёз его какими-то переулками и через пятнадцать минут подкатил к уютному ресторану в глубине дворика на улице Чернышевского.

   Все провинциальные способы проникнуть в ресторан решительно пресекались солидным швейцаром, поэтому Ульяшину пришлось произнести ключевые слова: «Мне к Владиславу Михайловичу». Ничто не дрогнуло в лице швейцара, но жест, брошенный метрдотелю, не остался без внимания Володи, поэтому последнему он свою просьбу обратил с большей уверенностью. Метр склонил голову, поинтересовался его именем («Ульяшин, от Мотыля», – небрежно бросил Володя) и удалился. Через пять минут Володя был со всем почётом препровождён к столу (четвертому в ряду у окон, Володя специально посчитал), где в полном одиночестве сидел немолодой, изысканно одетый человек, равнодушно, даже несколько презрительно посматривавший на битком забитый зал.

   – Чем могу служить? – с неожиданной вежливостью обратился он к Ульяшину, указывая ему на стул напротив.

   – Моя фамилия Ульяшин…

   – Это я уже знаю.

   – Я от Мотыля, из Самары.

   – И это я уже знаю.

   – Мотыль мне сказал, что вы можете рассказать мне о моём брате.

   – А-а-а, вот откуда мне знакома ваша фамилия. Да, был такой человек, не наш, но честный фраер. Вы его родной брат? – и, дождавшись подтверждающего кивка: – Ему не пофартило, попал под паровоз, но вёл себя достойно. Всё это, конечно, по слухам, процесс был хотя и открытый, но никого туда не пускали, а уж из тюрьмы, тем более такой, репортажи не передают. Но кое-что доносилось. Он никого не сдал, хотя, честно говоря, общался с редким дерьмом, не за столом будет сказано. И Там, в последние дни, вёл себя достойно, не плакал, не юзил, не писал покаянные письма.

   – Так вы считаете, что ему просто не повезло? – спросил Ульяшин.

   – Да, конечно. Это изменение статьи задним числом наделало большого шороху в наших кругах, эдак ведь любой может при детской статье попасть под вышку. Но больше этого не повторялось, и мы успокоились. Есть ещё один момент. Следователь, который вёл его дело, важняк из Генпрокуратуры, Шилобреев Иван Пантелеймонович, он конечно сука, как и все они, но справедливая сука, лишнего не навешивал, но и то, что можно было нарыть – нарывал. Под меня тоже копал, целых два раза, но… но это не важно. Если он передал дело в суд, значит, там был, как они говорят, состав преступления, а дальше началось то, что я определил словом «не повезло».

   Ульяшин не знал, что сказать, и надолго замолчал.

   – Да не расстраивайся ты так, – сказал Владислав Михайлович, переходом на ты как бы показывая, что серьёзный разговор позади, – выпей, закуси. Жизнь дается один раз, и неизвестно, когда и как она прервётся.

   Ульяшин, не кобенясь, выпил стопку водки, подцепил кусок балыка на закуску – хороша была рыбёха! Владислав Михайлович стал мягко, но с заметным интересом выяснять у Володи о его житье-бытье, тот отвечал как есть. Через полчаса Ульяшин обнаружил перед собой шашлык по-карски, весьма недурной, графинчик с водкой тоже освежили.

   После трёх стопок, насытившись, Ульяшин рискнул задать Владиславу Михайловичу следующий вопрос.

   – Этот важняк, Шилобреев Иван Пантелеймонович, до него, поди, не доплюнешь?

   – Отчего же? Кормит уток у пруда в парке ЦДСА, Центрального дома Советской Армии, ежедневно с часу до трёх. Его помели из Генпрокуратуры, надо полагать, за то, что не вешал лишнего. Диалектика! Милый такой, безобидный старичок, хотя, какой старичок – чуть постарше меня. Хочешь с ним встретиться? Так будь осторожнее – без хрена съест.

* * *

   – Хорошо, что в Москву приехали поздно, – мелькнула совсем посторонняя мысль, когда Олег сел за парту в ожидании варианта экзаменационного задания, – тут последние несколько минут не знаешь, как протянуть, всего колотит, а ещё пару лишних дней в Москве – вообще дошёл бы. Ну, давайте, давайте! – подгонял он мысленно дежурных.

   Олег действительно очень волновался. Когда он решил все задачи и по привычке засёк время, то оказалось, что прошло целых пятьдесят минут, просто ни в какие ворота не лезет, пожурил он себя. Он тщательно проверил решения, потом переписал всё начисто, без единой помарки, стараясь писать печатными буквами, чтобы уж ни у кого никаких сомнений не возникло. Ещё раз всё прочитал, на листочке с условиями задач написал свои ответы и положил листок в карман, посмотрел на часы – прошло час сорок с начала экзамена. Обвёл взглядом аудиторию – сплошь склонённые головы над шуршащими листами бумаги, лишь одна дежурная бдит, вытянув шею и чуть поводя глазами из стороны в сторону. Олег сложил бумаги, резко выдохнул, встал и направился к дежурной. Та с некоторым сожалением посмотрела на него. «Уже сдался! А жаль, симпатичный парень». «До свидания», – донеслось до неё. «Всего хорошего, – ответила она и подумала, – какое там свидание! Была бы девушка, могла бы ещё приехать на следующий год попытать счастья, а этот куда-нибудь в другой вуз поступит, не в армию же идти».

   Олег стоял на ступеньках Химического факультета, смотрел, немного прищурясь от бьющего прямо в глаза яркого июльского солнца, на сквер с памятником Ломоносову, на устремлённый в чуть выцветшее на солнце небо шпиль Главного Здания, и блаженно улыбался.

   «Всё! – пело в него в душе. – Дело сделано! Блеск, чистая пятёрка! Год титанической работы, пусть не год, пусть полгода работы, – милостиво согласился он, – но всё равно год ожидания, и полтора часа подвига!»

   Простим Олегу такие громкие слова. В его состоянии он мог нагородить чего-нибудь и похлеще. Так, обычное юношеское хвастовство и, признаем, глупость. Эка невидаль – год работы и ожидания против полутора часов пикового напряжения! Вон спринтер, пятнадцать лет тренировок ради десяти секунд главного финала, и только один из восьми взойдёт на вершину пьедестала. Олегу было пока невдомёк, что, в сущности, вся наша жизнь состоит из подготовки к некоему предназначенному нам деянию, главному деянию нашей жизни. Именно эта подготовка, а не деяние, и является подвигом, хотя все считают наоборот, ослеплённые яркостью и кратковременностью деяния. Уж тем более этим верхоглядам не понять, что тяжела даже не подготовка, какой бы длительной и изнурительной она ни была, а сомнения. Что работа? Время летит, руки и голова заняты, к вечеру так умаешься, что только бы до подушки добраться – хорошо! А вот когда ворочаешься всю ночь без сна, когда гложет тебя червячок сомнения, с годами всё сильнее: а туда ли ты идёшь? а не ошибся ли ты? и если это так, то кому всё это нужно? и зачем тогда так убиваться? Какая сила нужна, чтобы при таких мыслях продолжать идти своей дорогой! И какое мужество, чтобы, осознав ошибку, начать всё сначала, бросить накатанную колею и с прежним упорством взяться торить целину.

   Но ещё более тяжкое, чем сомнения, испытание – испытание ожиданием. Есть люди, которые рождаются с сознанием того, что им суждено совершить в жизни нечто яркое, грандиозное, такое, что останется с памяти людей. С детства их подвиг представляется им как нечто доброе, светлое и ведущее к благу всего человечества. Жизнь зачастую вносит свои коррективы, и оказывается, что на роду им было написано совершить величайшее злодейство, но как бы то ни было, то первое предчувствие их не обманывает и в памяти людей они остаются. Что им суждено, они не знают, и им остаётся только ждать некоего знака, который призовет их на предписанный им подвиг. Их так и называют – «ожидающие». В процессе ожидания они могут чем-нибудь заниматься, чем-нибудь очень даже общественно полезным, но потомков мало интересует, чем они занимались до своего подвига, да и после него тоже. Потомки даже готовы им простить, если они вообще ничем не занимались ни до, ни после. Вон Илья Муромец, лежал себе на печи тридцать лет, сопел в две дырочки, потом встал, взял копье булатное и освободил славный град Чернигов от басурманской осады. Другой, тот же Добрыня Никитич, сызмальства упражнял тело в военных искусствах, бросался грудью на всех ворогов, с завидным постоянством набегавшим на Русь, а выслужил место хоть и одесную, но все же с краю от главного героя – Ильи Муромца.

   А кто-нибудь задумывался над тем, каково было богатырю все эти тридцать лет ожидания? Вот она сила, Богом данная, чувствуется во всём огромном теле, а куда и когда её приложить? Не землю же, право, пахать, как отец, не для того рожден! И трепетать от любой вести о нашествии ворогов, прислушиваться, а не раздастся ли Голос, но нет зова, нет знака, без него, знать, справятся, можно ещё поспать. А ведь мог и вообще не дождаться своего часа, в избе ли угорел бы, или отец прибил бы – тридцатилетним лежанием на печи даже ангела можно довести до смертоубийства. И тогда бы Илья Муромец попал, вероятно, в народный эпос, но уже как величайший лежебока, по сравнению с которым его тезка, Илья Ильич Обломов, представляется суетливым живчиком.

   Но что удивительно: все наиболее славные подвиги совершаются именно такими «ожидающими». Более того, только они и совершают настоящие подвиги, то, что совершают остальные, можно назвать какими угодно высокими словами, но до подвига они не дотягивают, и если мы позволили себе использовать это слово, то только пойдя на поводу у нашего героя и под влиянием его излишне эмоционального восклицания. И масштаб свершений по мере перехода от ожидающих к мужественным, затем от несгибаемых к упорным постепенно сокращается и сходит на нет у тех весьма многочисленных людей, которым не свойственны столь высокие моральные качества. Что достаётся им в удел? Чем компенсирует им всеблагой Господь их неспособность потрясать Вселенную и переворачивать жизнь? Счастьем, простым человеческим счастьем.

   Всего этого Олег пока не знал. Всё у него было впереди: и упорный многолетний труд на пути к цели, и мучительные ночные сомнения, и мужественные решения, разворачивающие течение жизни в новом направлении, был даже период «ожидания» в самом что ни на есть классическом, муромско-обломовском варианте. Всего этого было в избытке, поэтому, вероятно, Всеблагой и не додал ему в жизни кое-какую мелочь, ту самую, простую человеческую.

   А пока Олег блаженствовал. Казалось, всё напряжение последнего года схлынуло с него в считанные минуты, захватив с собой и минимально необходимые жизненные силы, мышцы расслабились до старческой дряблости, сердце, готовое всё утро выпрыгнуть из груди, стало ухать редко, как бы задумываясь после каждого удара, а во внезапно опустевшей голове раздавался лёгкий перезвон колокольчиков, очень приятный и навевающий сладостную дрёму. Он даже не понял, как доехал до дому. На миг очнулся в прихожей, коротко бросил на немой вопрос деда Буклиева: «Всё в порядке», – добрёл до кровати, рухнул, как сражённый боец, в полном обмундировании, и немедленно заснул.

   Он хотел бы проснуться в утро объявления результатов, но до него было ещё очень долго, в приёмной комиссии сказали, что дня три, а то и четыре, которые надо было как-то занять. Радовало, что у Николая Григорьевича в Москве оказалась неожиданно обширная родня. Помимо уже упоминавшейся Ольги Григорьевны, был ещё брат Василий Григорьевич, были ещё две племянницы, дочери скончавшегося недавно Ивана Григорьевич, того, кто профессорствовал на биологическом факультете. Всех их дед с Олегом по очереди посетили, везде их принимали очень мило, поили чаем, выпивали по рюмочке за встречу. Олега в его состоянии даже не очень задевало, что всё внимание было обращено на деда, к нему же относились не пренебрежительно, нет, конечно, такого себе эти воспитанные люди никогда бы не позволили, но как-то равнодушно. Да и у Олега при встрече с ними в душе не шевельнулось ничего, хоть отдалённо напоминавшего родственные чувства, и, расставаясь с ними, он немедленно выбрасывал их из головы, чтобы уже никогда более не переступать порог их дома.

   Все эти встречи проходили днем, потому что родственники Николая Григорьевича были людьми далеко не молодыми, и вечера у Олега оставались совершенно свободными. Тут весьма кстати оказался шахматный клуб в парке ЦДСА. Там под залог паспорта давали шахматы и часы, ребята, с которыми Олега познакомил Евгений, радушно приняли его в свою компанию, и он на протяжении нескольких часов без устали «гонял блиц». Точнее говоря, для усталости, чтобы ни о чём не думать, чтобы, придя вечером домой и прочитав пару-тройку глав «Швейка», погрузиться в сон.

   Вы спросите, а почему Олег не готовился к следующему экзамену? Дело в том, что он таки получил золотую медаль, облоно выполнил свою часть договора. И эта медаль давала ему право поступления в любой вуз страны при условии сдачи профилирующего экзамена на пятёрку. На химическом факультете таким экзаменом была письменная математика. Олег был настолько уверен в безукоризненности своего решения, что не мог заставить себя взяться за учебники. Точнее говоря, он вставал утром, раскладывал перед собой Ландау с Лифшицем и Ландсберга, тупо прочитывал несколько страниц, понимал, что он ничего не понимает, и захлопывал учебники.

   Но ведь он был в Москве, спросите вы, столько всего интересного вокруг, почему он никуда не ездил? Ведь вот Володя Ульяшин, несмотря на свои весьма специфические дела, осмотрел все основные достопримечательности, не только Пушкинский музей, но и забытое властями и народом Царицыно. Не до того Олегу было! «Москва со всеми красотами – это потом, мне ведь жить здесь, как минимум, пять лет, вот тогда-то и облажу все уголки, истопчу все переулки-закоулки, посещу все музеи, театры и концертные залы, всё потом», – так он думал и искренне в это верил.

* * *

   Шилобреева Ульяшин вычислил сразу. Действительно, милый, безобидный на вид старичок, кормит уток, не спеша отламывая кусочки батона и бросая их в пруд, подальше от скопища уток, чтобы те, расталкивая друг друга, устремлялись к подачке. Вот только под костюмом угадывается тренированное когда-то тело, да и взгляды, бросаемые иногда по сторонам, поражают непенсионной остротой.

   – Добрый день, Иван Пантелеймонович, – обратился к нему Ульяшин, привалившись рядом к невысокой чугунной загородке.

   Старичок окинул его внимательным взглядом, бросил очередную порцию хлеба уткам и лишь потом ответил:

   – Не имею чести.

   – Ульяшин.

   – Э-э-э.

   – Владимир Ильич.

   – Понятно.

   Шилобреев неторопливо закончил кормление уток, вытряхнул крошки хлеба из полиэтиленового пакета и, аккуратно сложив его, положил в карман лёгкого летнего пиджака. Жестом пригласив Ульяшина, он направился к лавочке, весьма кстати освободившейся неподалеку.

   – Значит, за правдой приехали? – спросил он, уютно устроившись на лавочке и сложив руки на животике. – Узнав кою, собираетесь вершить суд быстрый, справедливый и, естественно, беспощадный.

   Ульяшин промолчал.

   – Как вы вышли на меня? – спросил Шилобреев, удовлетворенно кивнув.

   – Навели добрые люди, – ответил Ульяшин.

   – Мир не без добрых людей, – согласился Шилобреев, – они рассказали вам обо мне? Претензии есть?

   – Претензий нет. Есть вопросы. О некоторых деталях.

   – Какие детали?! Ваш брат был виновен! Все представленные мне улики были бесспорны, и, кстати, ваш брат ничего не отрицал.

   – Кем представлены?

   – Хм, молодой человек, вопрос по существу! Комитетом государственной безопасности – вас удовлетворяет такой ответ?

   – Вполне. А вас не удивило, что КГБ преподнёс вам на блюдечке готовое дело?

   – По-разному бывало, – протянул Шилобреев.

   – А вы, значит, с радостью вцепились и раскрутили, – продолжал давить Ульяшин.

   – Вы мне активно не нравитесь, молодой человек, – сказал после долгой паузы Шилобреев, – у вас в глазах какой-то нехороший блеск, он мне напоминает наших чекистов тридцатых годов или комсомольцев-добровольцев тех же лет. Я, да будет вам известно, ни во что не вцеплялся и ничего не раскручивал. Дело было совершенно ясным, более того, на меня никто не давил, никто мне не звонил, и я с абсолютно чистой совестью передал дело в суд.

   – А потом? – тихо спросил Ульяшин.

   – А что потом? – раздражённо бросил Шилобреев. – Мое дело – передать дело в суд, дальше не моя епархия. Хотя, конечно, странно всё произошло. Статья-то была плевая, я так думал, брат ваш получит меньше всех, лет пять, да и то как повезет. А вышло сами знаете как.

   – Что же вы не вмешались?

   – Я бы, может быть, и вмешался, но меня буквально перед рассмотрением дела направили в длительную командировку на Дальний Восток, там в Приморском крае… ну, в общем, месяца полтора просидел. А уж когда вернулся, поезд ушел.

   – Все чистенькие, все в белом! – с ненавистью сказал Ульяшин и уставился невидящим взглядом в пруд.

   Шилобреев внимательно посмотрел на него, прикидывая в уме какие-то варианты.

   – Очень вы раздражены, – заметил он тихо через несколько минут, – но не по назначению. Я вам сказал, что дело было передано из КГБ, будь вы в здравом рассудке, вы бы поняли, что истинная подоплёка дела известна только им. Я, конечно, мог бы назвать вам какие-нибудь фамилии сотрудников КГБ, задействованных в этом давнем деле. Если бы вспомнил. Но я их не помню. Но вот одного человечка я помню. Именно он передал ту злосчастную пачку долларов вашему брату. Был главным свидетелем на процессе, свидетелем – потому что раскаялся, понимай, донёс, а может быть, и того больше. Фамилию сказать?

   – Почему вы мне это рассказываете?

   – У меня к нему личный счет. Не такой, как у вас, но всё же существенный – для того, чтобы освободить ему карьерную лестницу, меня выперли на пенсию.

   – И что вы ждёте от меня?

   – От вас, молодой человек? От вас обоих! Жду, что вы сожрёте друг друга!

   Ульяшин достал ручку и записную книжку, Шилобреев продиктовал ему фамилию и адрес, и они расстались, не сказав больше ни одного слова.

* * *

   Вячеслав Вячеславович Мельников пребывал в самом радушном состоянии духа. С некоторой завистью признаемся, что и мы на его месте пребывали бы в этом самом, знакомом нам больше по описаниям состоянии. Сын-первоклассник надежно блокирует тёщу на даче, жена вчера уехала в Сочи, его же самого неотложные дела задержали в столице. Но эти дела ни в коей мере не препятствовали его намерению оправиться на закрытые корты (не в том смысле, что под крышей, а закрытые для неприобщённых) и сыграть там микст в паре с очаровательной девушкой, чьи недвусмысленные авансы позволяли надеяться на полновесную и незамедлительную оплату. Да и во всём остальном у него был полный порядок, в точном соответствии с заслугами и положением отца, так что в чём-то и его, Вячика, положение можно было назвать заслуженным.

   Конечно, он не был, пока не был, следователем по особо важным делам Генпрокуратуры, но Шилобреев Иван Пантелеймонович нисколько не преувеличивал, объясняя причины своего собственного увольнения. Карьерная лестница не терпит пустоты, все ступеньки заняты, и для того чтобы определить на одну из них, пусть и в самом низу, нового человека, необходимо выпихнуть кого-нибудь другого. Недальновидный руководитель выкинет самого беззащитного с одной из низших ступенек и утвердит на его месте нового протеже. И получит в результате одного довольного и множество недовольных, потому что к уволенному прибавятся и все вышестоящие, справедливо усматривающие в чужаке непосредственную угрозу их положению. Опытный аппаратчик выберет жертву где-нибудь на верхних ступеньках, такая жертва всегда есть на заметке, нужна только благоприятная ситуация, чтобы удовольствие от расправы совместить с пользой для себя. Жертва устраняется, все нижестоящие поднимаются на одну ступеньку и освобождают ту, ради которой и затевается вся эта комбинация. В результате множество довольных и лично благодарных, а на единственном недовольном поставлен жирный крест.

   Вот в таком радушном настроении Вячеслав Мельников вышел из подъезда и, слегка помахивая супердефицитной импортной сумкой со специальным отделением для ракеток, направился к своей новенькой «девятке». Что за наглость?! На низком капоте сидел незнакомый рыжеватый парень и угрюмо смотрел на приближающегося плейбоя. И тут радушное настроение сыграло с Мельниковым плохую шутку – не оценил он парня, да и крикнул совсем не грозно: «Тоже мне лавочку нашёл! Давай проваливай, и чтобы я тебя больше около нашего дома не видел».

   Свою ошибку он осознал позже, уже сидя на водительском сидении с заломленной назад левой рукой. Вообще, рабочая у него была правая, но что с ней делать в таком положении.

   – Всё, всё, хватит, – хрипел Вячик, – нужны деньги – забирай, даже сумку можешь забрать. Даю десять минут форы.

   – А мне спешить некуда, – спокойно сказал Володя, это был, конечно, он, – мне поговорить охота. Есть пара вопросов.

   – Ты кто?

   – Ульяшин. Слышал, поди, такую фамилию?

   Вячик фамилию вспомнил, хотя и с некоторым трудом. Давняя была история, он её постарался вытравить из памяти. Крепко его тогда подцепили, ничего не оставалось, кроме как сделать всё, как велели. Потом нехорошо получилось, жаль парня, но он же не знал, что так получится. Да даже если бы и знал! Сашка сам виноват, думать надо было! Да и у него пятнышко в личном деле осталось. Хотя с годами понял Мельников, что пятнышко в биографии карьере не вредит, а во многих случаях даже помогает, если, конечно, пятнышко заметно только немногим высокостоящим. Никто из руководителей не любит рыцарей без страха и упрека, вроде, хороший работник, но в самый ненужный момент вдруг упрётся рогом, попрёт на принцип, и нет с ним никакого сладу.

   – Ну, положим, слышал, – нехотя процедил Вячик.

   – Тогда рассказывай.

   – Что рассказывать?

   – Всё как было, то и рассказывай, – сказал Володя и слегка придавил руку.

   – А что тут рассказывать? – вяло возмутился Вячик. – Вызвали куда надо, объяснили, что делать, дали пачку долларов, я передал её Александру и попросить передать дальше, кому было указано. А потом всё честно рассказал следователю.

   – Честно – это о том, как вызывали куда надо?

   – Это не имело к делу никакого отношения!

   – А что имело? Ведь не для своего удовольствия гэбэшники эту провокацию затеяли?

   – Откуда мне знать?! Поначалу думал, под моего предка копают. Оказалось – нет, сразу отстали.

   Ульяшин отпустил руку и выскользнул из машины. Вячик помассировал руку, вместе с кровотоком к нему возвращалась его злобность.

   – В порошок сотру! – прошептал он в спину Ульяшину, чуть приспустив стекло.

   – Кишка тонка! – Ульяшин резко развернулся и приник к дверце машины. – Хоть ты и Мельников, но горазд молоть только языком. А вот я, придёт время, тебя за яйца подвешу. Запомни! Живи – и помни! Помни – и жди!

   Что-то такое мелькнуло в глазах Ульяшина, что Мельников ему поверил, полностью и безоговорочно. Со временем это впечатление стёрлось, но вспыхнуло вновь с ужасающей ясностью через много лет. Он, генеральный прокурор России, лежал на спине абсолютно голый, со связанными руками и ногами на бетонном полу в каком-то подвале. Какие-то люди суетились вокруг него, прилаживая к вделанному в потолок крюку блок и перекидывая через него толстую, миллиметра в три, проволоку. И до того, как чужие руки приподняли его дряблые, но ещё вполне работоспособные гениталии, он понял, что ему предстоит. «Нет!» – закричал он. «Ишь как завизжал, – усмехнулся один из мужчин, заматывая проволоку вокруг основания гениталий. – Звон своих должников не забывает. Давай, ребята, вира помалу!» Острая боль пронзила Вячика, его тело изогнулось дугой и вот уже голова и пятки оторвались от пола, но почти сразу раздался какой-то чавкающий звук и Вячик рухнул обратно на пол, проволока качнулась над ним и сбросила ему на грудь, к самому лицу какой-то кровавый кусок плоти.

   – Экая незадача – сорвался! – Да, недолго повисел! – Чего делать-то будем? – Было сказано – подвесить. Больше никаких указаний не было. Так что пусть лежит. Начальство разберётся, – слышал он угасающим сознанием. Жизнь медленно вытекала через рану в паху.

   Господи, какие страсти! Совсем они здесь не к месту. Они из другой оперы, точнее говоря, из другой части романа. У нас сейчас всё больше разговоры, размышления, светлые надежды, воспитание чувств. Обещаю впредь не забегать вперёд.

* * *

   Олег получил маленький жизненный урок, урок «ожидания». Результаты экзамена обещали объявить на третий, максимум четвёртый день. Олег вставал рано утром, приезжал в университет загодя, час нарезал круги вокруг приемной комиссии, едва открывались её двери, врывался внутрь. Дежурившие в комиссии молодые девушки только посмеивались: «Не переживай, до следующего экзамена точно сообщат! Нетерпеливый абитуриент пошёл!»

   Такого не было никогда – результаты экзамена сообщили только на девятый день, за день до экзамена по физике. Олег к этому дню похудел на пару килограммов и перестал адекватно реагировать на происходящее. День на пятый он решил проверить свои решения, нашел пару ошибок и впал в ступор, потом проверил все ещё раз и успокоился, ближе к вечеру начал проверять всё по новой, нашёл ещё ошибки и опять впал в ступор, опять проверил, убедился в правильности решения, изорвал в мелкие клочки все бумажки и отправился в шахматный клуб. Там был полный сбор – ждали комментария какого-то международного мастера по поводу первой партии матча Фишер – Спасский. Эта тема уже много недель не давала покоя всему населению Страны Советов, не говоря уже о поклонниках шахмат. Восхищение гением Фишера, онемение перед его феерическими победами, даже над непробиваемым Тиграном, вступали в непреодолимое противоречие с советским патриотизмом, признаться в котором в то время не считала зазорным даже весьма продвинутая молодёжь. Кто кого, мы их или они нас – так ставился вопрос. Одиннадцатого июля всё встало на свои места – игра Фишера вкупе с комментариями международного мастера вызывала лишь недоумённый смех в павильоне, все праздновали нашу победу, чуть подпорченную разочарованием в недавнем кумире. «Так проходит земная слава», – подумал Олег по-русски, отчасти для того, чтобы нам было проще его понять, а отчасти потому, что всё это было очень созвучно его настроению.

   Николай Григорьевич, утомлённый встречами с родственниками и небывалой жарой в Москве, уехал домой. Олегу стало совсем тоскливо – не с кем словом перемолвиться. Неявка Фишера на очередную партию лишь усугубила его депрессию – даже этот сдался, куда уж нам… Пойду завтра, куплю билет…

   Четырнадцатого с утра Олег приехал в университет, ни на что не надеясь, но с портфелем, полным учебников. Перед приёмной комиссией клубилась толпа абитуриентов, сгущавшаяся к щитам, на которых были проставлены оценки за письменный экзамен. Зрение у Олега было отличным, он выхватил свой номер, закрашенный красным, не веря себе, протиснулся сквозь толпу, убедился в результате и, как заправский регбист, рванул назад. Он прижимал портфель, как мяч, к груди, но, вырвавшись на свободное пространство, подкинул его вверх и громко крикнул: «Я-а-а! Я – в университете!» – и ещё долго прыгал вокруг, вызывая немалое изумление прочих абитуриентов и понимающие улыбки проходивших мимо сотрудников факультета.

* * *

   Промаявшись в раздумьях всё утро, Володя решил, что он ничего не теряет, если попробует встретиться с академиком Александром Николаевичем Несмеяновым – никаких других зацепок у него не оставалось. Первый этап поисков не составил труда: метро «Университет», совсем близко от станции – высокий шпиль, ни с чем не спутать, а уж когда подошёл поближе, то на фронтоне дальнего из двух отдельных корпусов-близнецов, узнаваемого даже сквозь десятилетнюю дымку, зорко выхватил: «Химический факультет». На обширном сквере, обрамляемом главным зданием университета и двумя выстроенными в том же стиле корпусами естественных факультетов, сновало множество людей, преимущественно молодых парней и девушек приблизительного одного возраста, находившихся в состоянии истерического возбуждения, как лошади перед стартом забега за главный приз. Среди этой толпы абитуриентов попадались женщины среднего возраста, с разбросом от сорок до шестидесяти лет, с неизменными объёмистыми сумочками в руках и с одинаково озабоченным выражением на лице. Озабоченность их была вызвана не опасениями за результаты будущих экзаменов (в глубине души многие из них желали своим чадам, особенно девочкам, скорейшего провала – оно и хорошо, дома в педагогическом институте куда как спокойнее!), а боязнью потерять ребёнка в этом муравейнике. Так они все и кружили вокруг памятника Ломоносову, вокруг четырёх фонтанов, вокруг многочисленных ухоженных клумб, иногда присаживались на освободившиеся лавочки, но долго высидеть не могли, разве что съедали бутерброд из мамочкиной сумочки или, выхватив оттуда же учебник, клещом впивались в какой-нибудь параграф, но почти сразу отваливались – полна черепушка, ничего больше не лезет.

   Володя неспешно шёл через толпу, развлекаясь угадыванием, кто откуда приехал в храм науки. Не совсем бесплодное развлечение, потому что подтверждение догадкам являлось немедленно. «Чё я тоби хутарила?!» – на весь сквер восклицала черноволосая, широкобровая матрона, и цветастое кримпленовое платье с расплывающимися мокрыми пятнами подмышками начинало устрашающе потрескивать под напором выдающейся плоти. «А я чё? Я ничё», – басил ей в ответ меланхоличный детина, поглаживая рукой чуть более заметные, чем у матери, усики и придавая им приличествующее мужчине направление – подковой вниз. Володя удовлетворённо кивал и переключался на другой объект.

   Так он добрался до монументального входа в корпус химического факультета, но не стал заходить, а несколько минут постоял у дверей, наблюдая через стекло, что происходит внутри. Перед вахтёром стояло несколько абитуриентов, размахивавших какими-то белыми листочками, две мамаши что-то говорили, слегка отталкивая друг друга, вахтёр же, выставив левую руку как шлагбаум, правой описывал дугу в воздухе, что-то показывая. При этом он милостиво кивал людям, огибавшим эту толпу и показывавшим ему удостоверения, и приветливо улыбался тем, кто ничего не показывал и, наоборот, милостиво кивал вахтёру. Похвалив себя за предусмотрительность, Володя извлёк из заднего кармана джинсов свой студенческий билет в обложке неопределённого багрово-коричневого цвета, зажал его в руке, изобразил на лице нечто, соответствующее, по его мнению, глубоким научным раздумьям, и уверенно двинулся внутрь здания. Выброс руки с предварительно раскрытым удостоверением, короткий кивок – и он в огромном холле, теперь, не задерживаясь, дальше, куда угодно, хотя бы этой лестнице наверх.

   На втором этаже Володя выбрал спокойную пожилую женщину и, подойдя к ней, вежливо спросил: «Извини, пожалуйста, не подскажете, где я могу найти академика Несмеянова Александра Николаевича?» Женщина посмотрела на него как на сумасшедшего, но всё же ответила: «Вам нужна кафедра органической химии. Северное крыло. Третий, четвёртый и пятый этажи», – и на всякий случай рукой показала ему направление.

   Исходя из своего не очень богатого опыта, Володя полагал, что кафедра это кабинет заведующего с расположенной по соседству комнатой, заставленной письменными столами, где преподаватели обычно пили чай в перерыве между занятиями, и ещё одной комнатой для практических работ, если таковые были предусмотрены учебным планом. При этом количество разных табличек и указателей с названием кафедры неизменно превышало количество комнат. Здесь же Володя обошёл три длиннющих Г-образных коридора и не обнаружил ничего подобного, кроме многочисленных мемориальных досок и лаконичных табличек «М» и «Ж». Опять нужна была помощь аборигена, но коридоры поражали пустынностью, особенно на фоне людского волнения сквера и входного холла. Наконец показался молодой человек, целеустремлённо двигавшийся по коридору. На лице его было точно такое же выражение, которое столь успешно надел на себя Ульяшин при входе на факультет. «Настоящий ученый», – подумал он и решил обратиться к нему с вопросом. Заметим в скобках, что это выражение соответствовало состоянию глубокого похмелья, и целью устремления молодого человека была некая неопределённого возраста лаборантка, материально ответственная за казённый спирт, но как бы то ни было «настоящий ученый» выхватил из витиеватой фразы Володи ключевое слово «Несмеянов» и ткнул пальцем вдаль по коридору, затем загнул его углом и назвал номер комнаты.

   Ульяшин нашёл требуемую дверь, ненавязчиво постучался и, не дождавшись ответа, потянул её на себя. За письменным столом у окна сидел чрезвычайно худой человек, ростом и худобой напоминавший артиста Николая Черкасова, но с совершенно другим типом лица – широким и костлявым, если такое определение вообще может быть применено к лицу. Седеющая голова была наклонена над шахматной доской с расставленными в течении партии фигурами, слева лежала развёрнутая на последней странице газета, и мужчина удивлённо переводил глаза с газеты на доску и обратно. Заслышав скрип двери, он поднял голову, мельком окинул взором Ульяшина и удивленно провозгласил: «Но этого не может быть! Вы только посмотрите, молодой человек! Это взятие пешки на а2 непозволительно даже третьеразряднику, а тут – Фишер!» Создавалось впечатление, что мужчина целое утро ждал кого-нибудь, что поделиться с ним этой сногсшибательной новостью.

   – Боюсь, что я не смогу в полной мере оценить ваше удивление, так как мало понимаю в шахматах, – сказал Володя, – извините, что отвлекаю вас от столь увлекательного занятия, но я ищу академика Александра Николаевича Несмеянова.

   Столь простое желание вызвало у мужчины шок, превосходящий удивление от ошибки Фишера.

   – Видите ли, молодой человек, Александр Николаевич в связи с большой занятостью посещает кафедру не очень часто. Насколько мне известно, ближайший по времени визит намечен на первый четверг октября. Если вы по поводу аспирантуры, то вам следует обратиться…

   – Я по личному вопросу, – прервал его Ульяшин.

   – По личным вопросам академик Несмеянов принимает только личных сотрудников, да и то не всех, а только тех, о чьих личных делах он осведомлен лично, – при этом глаза мужчины задорно блеснули, вероятно, от удовольствия от сотворённой фразы.

   – Лично я не имею чести быть личным сотрудником Александра Николаевича, но имею основания полагать, что он лично осведомлен о моих личных делах больше, чем лично я, – незамедлительно парировал Ульяшин.

   – Неплохо, молодой человек, вполне, – мужчина поднялся и неожиданно протянул руку, представляясь: – Несмеянов, Николай Александрович.

   – Владимир Ульяшин, – сказал Володя, отвечая на рукопожатие, и почувствовал, что рука собеседника чуть дрогнула.

   – Присаживайтесь, Владимир, как вы сказали, Иванович? – сказал после некоторой паузы Несмеянов, делая приглашающий жест рукой.

   – Ильич, – с вежливым поклоном уточнил Володя, подавив раздражение от такой дешёвой проверки.

   – Значит, брат Александра Ильича. Младший. Понятно, – задумчиво протянул Несмеянов.

   – Вы знали Сашу? – быстро спросил Володя.

   – Знал, конечно. Достойный молодой человек… был. Нет, нет, – Несмеянов жестом остановил юношу, – я ничего толком не знаю. Помню, что отец писал какие-то письма, даже пробился на самый верх, к Самому, но между ними были тогда свои сложности, в общем, ничего не получилось. Очень он был расстроен всей этой историей, да и все мы страшно переживали. А уж когда… – он махнул рукой и неожиданно спросил: – Выпить не хотите?

   Пить Володя совершенно не хотел, но он догадался, что сидевшему напротив него немолодому человеку это необходимо, а пить в одиночку не позволял обычай, и он согласно кивнул головой. На столе мгновенно появились высокие тонкостенные химические стаканчики и стеклянная фляжка с ярко-красной жидкостью. Выпили, не сговариваясь, не чокаясь и молча. Несмеянов прикрыл глаза, как бы прислушиваясь к реакции организма на первую утреннюю дозу, Володя же, наоборот, расширил их, так что всё вокруг расплылось, и он погрузился в воспоминания.

   – Несмеяновка, – пробормотал он через несколько минут.

   – А вы откуда знаете? – изумлённо спросил Несмеянов, радуясь смене темы.

   – Лет десять назад мы были здесь с матерью, навещали Сашу. Нас принимали в каком-то большом кабинете, там ещё рядом была аудитория уступами, как на стадионе или в цирке, и движущаяся доска. Был ваш отец и ещё один мужчина, Юрий Андреевич, если не ошибаюсь, такой шарообразный.

   – Жданов, – поясняюще.

   – Жданов? – удивленно поднимая брови.

   – Угу, – подтверждая предположение.

   Казалось, выпитый напиток установил между ними некую подсознательную связь, и немногие произносимые вслух слова были лишь кратким конспектом их мысленного диалога.

   – Может быть, к нему?

   – Не поможет. Во-первых, он в Ростове, ректор в университете. Во-вторых, ничего не добьётесь, не та школа.

   – Тогда, всё же, может быть…

   – Я попробую поговорить с отцом. Он будет в Москве через десять день, проездом. Позвоните мне.

   Несмеянов коряво начеркал памятную записку: дату, время, телефон.

   – Удачи.

   – Спасибо вам.

* * *

   В назначенный день и час Володя немного дрожащей рукой набрал номер телефона, указанный в записке.

   – Добрый вечер. Могу ли я поговорить с Николаем Александровичем?

   – Добрый вечер, – ответил усталый женский голос, – а кто, извините, его спрашивает?

   – Ульяшин.

   – Владимир Ильич?

   – Владимир Ильич.

   – Николай Александрович просил вас срочно перезвонить ему по телефону…

   Ульяшин записал номер на предусмотрительно приготовленном листке бумаги и вновь накрутил диск. Диалог повторился в точности, даже женский голос казался таким же усталым, но в конце раздалось: «Одну минуту», – и вскоре в трубке раздался хрипловатый голос Несмеянова-младшего: «Добрый вечер, Владимир Ильич. Можете ли вы подъехать немедленно в Университет?»

   – В Университет? – с удивлением спросил Ульяшин, автоматически посмотрев на часы. – Да, на квартиру Александра Николаевича, – пояснил Несмеянов-младший.

   – Буду через полчаса! – радостно воскликнул Володя.

   – Поспешите, у вас не так много времени. Записывайте, как найти, адрес у всего Университета один – Москва, Ленинские горы, МГУ.

   Будь на месте Ульяшина другой молодой человек, тот же Олег, его бы подавили и сбили с толку и само местонахождение квартиры – в боковом крыле главного здания Университета, и важный вахтёр при входе, и вид академической квартиры. Володя же, как мы знаем, видал виды, поэтому спокойно прошёл вслед за Николаем Александровичем в кабинет.

   – Ульяшин-младший, – представил его Несмеянов-младший.

   Академик с недовольным видом оторвал глаза от какой-то бумаги, лежавшей перед ним на столе, и окинул юношу взглядом.

   – Владимир, – добавил Ульяшин.

   – Совсем не похож, – констатировал академик, игнорируя Володю и обращаясь к сыну, – не та порода, если в данном случае вообще позволительно говорить о породе.

   Николай Александрович прижал костлявые плечи к ушам, отметая какую-либо свою причастность к этому феномену природы, но при этом ухитрился укоризненно покачать головой, не соглашаясь со столь резкой нападкой. Возможно, последний жест повлиял на Несмеянова-старшего, и он сменил раздражение на сварливую милость.

   – Вы, молодой человек, несколько выросли с тех пор, как мы виделись в последний раз, – пробурчал он.

   Володя молча поклонился. Это понравилось академику.

   – Надо признать, что наша предыдущая встреча протекала в более благоприятной обстановке. Д-да! Как мать, Мария Александровна?

   – Спасибо, хорошо, по возрасту. Даже чуть лучше.

   Александр Николаевич хмыкнул и помахал рукой, призывая сына оставить их одних.

   – Как я понял, вы что-то хотите узнать. Что?

   – Правду.

   – Правду?! А она вам нужна? Вы об этом подумали? Вам что, легче будет жить, если вы узнаете эту так называемую правду?

   – Легче не будет, возможно, тяжелее, но я должен знать, – твёрдо смотря в глаза Несмеянова, сказал Володя, – вы не думайте чего, я уже большой мальчик, я тут в Москве за последние дни со многими людьми поговорил, включая следователя из генпрокуратуры, которые вёл дело брата, Шилобреев, может быть, слышали такую фамилию…

   – Так вас интересует правда о смерти вашего брата? Я правильно вас понял? – с непонятным облегчением в голосе спросил Несмеянов.

   – Только это.

   – Что ж! Ваш брат был арестован в результате некой провокации Комитета государственной безопасности. Предполагается, что целью провокации были некоторые руководители нашего государства, которых хотели скомпрометировать через их детей. К моему большому сожалению, ваш брат оказался причастным к этому кругу, я имею в виду детей, и попал в эту мясорубку, из которой выскочили все, кроме него.

   – Я встречался с человеком, который передал ему ту злосчастную пачку долларов, – Володя замолчал, глядя в глаза академику, но тот лишь с удивлением и одобрением покивал головой, – я убедил его рассказать мне некоторые детали этой, как вы выразились, провокации. Но он не смог мне внятно объяснить последующего – изменения статьи Уголовного Кодекса и приговора. То же, кстати, относится и к следователю Шилобрееву.

   – Объяснение лежит в эмоциональной сфере нашего прежнего руководства, – с излишней готовностью принялся рассказывать Несмеянов, – в том, что позже назвали волюнтаризмом. Кто-то – поверьте, не имеет ни малейшего значения кто – напел Никите Сергеевичу, что многие наши беды связаны с утечкой или изъятием денег из обращения вследствие спекуляций антиквариатом, драгоценностями и валютой. И ущерб от этого несопоставим ни с какими ограблениями сберкасс. Никита Сергеевич по своему обыкновению распалился и дал указание в месячный срок организовать образцово-показательный процесс с обязательным смертным приговором. По неким процессуальным соображениям исполнителям этого указания было проще изменить статью Уголовного Кодекса, чем раскрутить и представить в суд новое дело. Вашему брату просто не повезло.

   – А это никак не связано с его отцом? – не отставал Ульяшин.

   – С вашим отцом? – сквозь деланное удивление прорывалось напряжение. – Да, я слышал ещё об одной трагедии в вашей семье. Вам и вашей матушке можно только посочувствовать.

   Благополучно уведя разговор в сторону, академик замолчал. Потом он вдруг понял, что смотрит на картину на левой стене, и заставил себя перевести взгляд на сидевшего напротив юношу. Тот, казалось, только этого и ждал и, поймав глаза собеседника, тихо сказал:

   – Я спросил не о своём отце, о его.

   – Так-так, – Несмеянов нервно забарабанил пальцами по столу, – значит, Мария Александровна поделилась с вами некоторыми давними эпизодами своей биографии. Зря!

   – Мама здесь ни при чём. Я как-то перебирал домашний архив и наткнулся на всякие документы, свидетельства о рождении и браке, кой-какие другие, сопоставил…

   – Вы меня разочаровываете, молодой человек! Раскапываете, вынюхиваете, сопоставляете, высчитываете. И всё это о матери! Поймите, что всем этим вы страшно оскорбили её. Да, был другой человек – эту правду вы хотели узнать?! – но, быть может, ваша мать любила его, а вы начинаете ворошить всё это своими неумелыми молодыми ручонками. Это мерзко! Это всё равно, что подслушивать разговоры, подглядывать в замочную скважину, читать чужие интимные письма.

   – Были и письма, – спокойно сказал Ульяшин и остановил жестом готового взорваться академика, – я узнал почерк.

   – И как же? – с видимым интересом спросил Несмеянов.

   – В собрании сочинений приведена страница рукописи.

   – Да, действительно, очень просто. Вы прямо Шерлок Холмс какой-то! На скрипочке, случаем, не играете?

   – Немного. И учусь на юридическом.

   – Так-так. Я одного понять не могу – зачем вы добивались встречи со мной? Я вам тут столько правд открыл, а вы, оказывается, всё знаете.

   – Знал или догадывался – лишнее подтверждение не повредит. Всё, о чем мы говорили до сих пор, это, как вы совершенно справедливо заметили, личное дело моей матери. От вас я хотел узнать только одно – почему погиб мой брат?

   – Вы меня утомили, молодой человек. Хотите – слушайте. Насколько я понял, у Никиты Сергеевича был личный счёт к Сталину. Тот году в тридцатом засадил в тюрьму его первую жену, да и о гибели старшего сына ходили какие-то тёмные слухи. Вон он и отыгрался. Но это мое личное мнение. Мне больше нечего вам сказать. Всё, прощайте.

* * *

   Тем временем второй наш герой в эйфорическом настроении, слегка приглушённом усталостью, стоял на смотровой площадке Ленинских гор, навалившись грудью на мраморный парапет. После пляски молодого козлёнка, исполненного им у приёмной комиссии, прошло несколько дней, в течение которых он неспешно выполнил необходимые бюрократические формальности: заполнил какие-то бумаги в приёмной комиссии, отметился в секторе военного учёта, записался в поликлинику и прошёл медосмотр. Последнее было несколько удивительным, так как при приёме документов второй по значимости после аттестата зрелости шла медицинская справка, но, видно, в Москве не очень-то доверяли этим справкам, и уже после сдачи экзаменов придирчиво выискивали у новых студентов всякие скрытые болезни, которые расцветут пышным цветом при первом же столкновении с суровым студенческим бытом. Особенно доставалось «белобилетникам», по большей части мнимым, тем, кому их излишне предусмотрительные родители загодя и на всякий случай выправляли освобождение от воинской службы.

   Олегу не повезло вдвойне. Основной наплыв ожидался значительно позже, после завершения всех экзаменов, а пока университетская поликлиника поражала пустотой, и врачи, на которых не давили скопившиеся у кабинетов очереди, занимались Олегом обстоятельно и по полной программе. Особенно въедливым оказался хирург, немолодой и некрупный мужчина с неожиданно большими и сильными кистями рук. Он долго мял Олега, прощупывал его позвоночник, потом весьма озабоченно покачал головой: «Похоже на остеохондроз», – и отправил его на рентген. «Конечно, с искривлением позвоночника никак нельзя учиться в университете!» – раздражённо подумал Олег, но – делать нечего! – побрёл в очередной кабинет.

   Ещё он прошел тестирование по английскому языку, как сразу объяснили, совершенно формальное и необходимое только для отнесения его к группам начинающих или продолжающих. Преподавательница бегло просмотрела заполненный Олегом листок, задала ему по-английски несколько вопросов, затем завела разговор на какие-то посторонние темы. Олега приучили в школе думать во время разговора по-английски, а не составлять в голове фразы на родном языке, а уж потом ретранслировать их в иностранные, что свойственно подавляющему большинству людей. Поэтому Олег говорил легко и свободно, можно даже сказать, болтал, темы были банальные, и у Олега оставалась даже возможность чертыхаться про себя, естественно, по-русски, другой ячейкой мозга: «Вот ведь пристала! Зануда похлеще этого старичка-хирурга!» В конце концов, преподавательница сказала, что учить его – только портить и зря переводить время, и предложила записать Олега в начинающую группу немецкого языка. Тот немедленно согласился, в его состоянии он согласился бы на что угодно.

   Но вот всё позади, в одном кармане лежит вожделенная справка, что он является студентом Химического факультета Московского государственного университета, в другом – билет на поезд до Куйбышева, на завтра, а сегодня можно погулять, осмотреться, как тут и что в районе Университета, где ему предстоит жить в течение ближайших пяти лет. Трудно поверить, но за все две недели, что он практически ежедневно приезжал в университет, Олегу ни разу не пришло в голову обойти Главное Здание. Его лишь немного удивляло, почему этот красивый вход в здание, с колоннами, с широкими и высокими ступенями лестницы, с двумя огромными скульптурными группами студента и студентки, почему всё это великолепие носило будничное и несколько непонятное название «Клубная часть».

   Теперь он понял – вот он главный вход, с противоположной стороны, ещё более помпезный, но какой-то холодный, ни одна человеческая фигура не оживляла застывший гранит, не сравнить с разноцветным муравейником, вечно копошащимся у «чёрного хода». Олег равнодушно повернулся спиной к главному входу и замер в восхищении перед открывшейся картиной. Влево и вправо привольно, насколько хватало взгляда, раскинулся ухоженный парк с рядами одинаковых, как близнецы, высоких и пушистых елей по периметру. Прямо перед ним отражал небо огромный бассейн, вытянувшиеся в несколько рядов зеленые кувшинки по очереди выбрасывали высоко вверх тонкие струи воды, которые рассыпались на множество искрящихся на солнце капелек. За бассейном раскинулся чуть вздыбленный посередине ковёр гигантской клумбы. И где-то совсем далеко, почти на горизонте, золотились купола кремлёвских соборов и пламенели звёзды кремлёвских башен. Продлевая удовольствие, Олег обошёл бассейн, останавливаясь около каждого бюста, установленного на высоком постаменте, осмотрел все клумбы, улыбнулся: «Маму бы сюда. Есть где разгуляться!» Долго стоял на смотровой площадке, впервые осознавая громадность Москвы (а, казалось бы, всего раз в восемь больше Куйбышева по населению) и несколько скептически посматривая на Москва-реку – этим нас не удивишь, не шире Самарки! Немного поспорил сам с собой, где берег выше: здесь, на смотровой, или в Куйбышеве, у Пушкинского садика. Ни до чего не договорился и решил довериться ногам. Спустился извилистыми тропинками вниз, к самой воде, ноги решили, что здесь всё же повыше будет. «Зато набережная ни в какое сравнение с нашей не идёт. Просто нет никакой набережной!» – уравновесил он. Олег постоял несколько минут у парапета, наблюдая, как в нескольких метрах под ним река бьёт мусором с белыми вкраплениями использованных презервативов в зеленеющий гранит, с удивлением обнаружил, что метрах в ста справа на узкой полоске травы над стекающими в воду ступенями раскинулся импровизированный пляж, усеянный людьми, некоторые из которых с видимым удовольствием бросались в воду. «Сумасшедшие или на солнце перегрелись», – решил Олег и на всякий случай бочком, чтобы не потревожить, обошёл этих людей.

   Всего, где был и что видел Олег в тот день, и не упомнишь, но уже в сумерках ноги сами принесли его назад на смотровую площадку – хотелось посмотреть на панораму ночной Москвы, а, главное, ещё раз насладиться видом университета, впитать его в себя на те сорок дней, пока они будут разлучены. Он чувствовал, что университет отныне и на многие годы, конечно, не на пять лет обучения, а именно на многие годы, быть может, на всю жизнь станет и его домом, и его семьёй. Бабушка с дедом, отец с матерью, Аннушка, город Куйбышев, Волга, старая квартира, дача, всё это в его сознании уже отошло в прошлое, было даже немного грустно оттого, что в его будущей жизни им не будет места. Но Олег с юношеской безоглядностью поспешил распрощаться с ними, и вот уже в голове замелькали радужные картинки его будущей жизни, неопределённые, наивные и неизменно счастливые.

   А метрах в двадцати от него, точно так же навалившись грудью на парапет, стоял Владимир Ульяшин, и тоже подводил итоги определённому периоду своей жизни, и думал о будущем. Вот только прошлое у него перевешивало. На какие-то мгновения ему становилось от этого страшно, ему хотелось сбросить эти гири, но тут накатывала волна ярости и ненависти, ненависти к Сталину, предавшему и бросившему мать, ненависть к Хрущёву, убившему его брата, ненависть к кагэбэшникам, прокурорам и тюремщикам, с готовностью выполнившим приказ, ненависть к этой партии, перемалывающей людей в таких вот нелюдей, ненависть к этой власти, убившей его отца, и ненависть к этому государству, где ему до конца жизни суждено нести печать прокажённого. Прошлое опять подминало будущее. Отомсти, кричало оно, отомсти им всем, и нет у тебя другого будущего.

   Два молодых человека, как Герцен и Огарёв, стояли над Москвой на Ленинских, извините, Воробьёвых горах, и давали клятву честно и беззаветно служить своей цели, отринув мелочную суету, не отступая ни перед какими трудностями. Но стояли они порознь, и цели у них были разные, и жизненные пути их расходились на долгие годы. Нам даже немного жаль, что они так и не заметили друг друга там, у парапета смотровой площадки, не поговорили, не выговорились. Хотя, по большому счету, жалеть надо о том, что через много лет их пути сначала неожиданно пересеклись, а потом сплелись нерасторжимо, до самого конца.

Глава 2. Говорит Москва

   Пришло время рассказать об упоминавшейся уже встрече Ульяшина в Куйбышеве, которая повлекла столь далеко идущие последствия. Произошла она в первые месяцы нахождения Ульяшина в этом городе, вероятно, в конце ноября или в начале декабря, потому что было уже сильно холодно, этот холод проясняет наши воспоминания. Из-за него Ульяшин был одет в дублёнку, которая послужила поводом для «знакомства». Дублёнка в те времена была ярчайшим символом благосостояния и занимала второе место после машины. Как часто бывает, исконно русское и повседневное, сделав тур по западным странам и там облагородившись, вернулось обратно вожделенным идеалом. Тогдашние модники, не имевшие необходимых финансовых возможностей, действовали в стиле Эллочки Людоедки и прибегали к паллиативу в виде забытых и недавно еще презираемых овчинных полушубков и обкромсанных снизу тулупов. Добывали их всеми правдами и неправдами, а так как основным их источником были милицейские склады, то неправда преобладала.

   Но у Ульяшина дублёнка была настоящая, югославская. Их ещё называли «комсомольскими», так как они служили униформой членов центрального комитета и бюро обкомов незабвенного ВЛКСМ. Перепадали они через спецраспределители и другим, приблИженным к власти людям, таким как Мария Александровна Ульяшина. Володя никогда не придавал вещам избыточного, мистического значения и использовал их строго по назначению, вот и свою дефицитную дублёнку носил почём зря, по погоде, тем самым провоцируя окружающих на противоправные поступки. Можно даже сказать, напрашивался на неприятности, так как разгуливал по городу в любой время суток, а при выборе дороги руководствовался не освещённостью и оживлённостью улиц, а расстояниями.

   Впрочем, та встреча была всё же несколько случайной, потому что ждали не конкретно его, а кого-нибудь хорошо одетого. Было, по провинциальным понятиям, очень поздно, часов десять, на тихой улочке ни души, даже свет горел не во всех маленьких домишках, но от снега было достаточно светло. Ульяшин быстро шёл, прикрыв лицо от колючего ветра воротником, так что первого парня, притаившегося в тени крыльца, он пропустил, но когда метрах в пятнадцати перед ним вынырнули на тротуар ещё двое, он подобрался, опустил воротник, замедлил шаг и, не поворачивая головы, метнул взгляд по сторонам, отметил мелькнувший огонёк сигареты в подворотне на другой стороне улицы, прислушался к лёгкому поскрипыванию снега за спиной.

   – Эй, фраер, дай закурить, – сказал один из парней, заступивших ему дорогу.

   – Это пожалуйста, – ответил Ульяшин, останавливаясь, и отметил про себя: – Салаги!

   Он принялся, не спеша, снимать рукавицу. Поскрипывание затихло у него за спиной. Стоящие перед ним парни как-то незаметно напирали, вынуждая отступить назад.

   «Пора!» – немного отрешённо подумал Ульяшин, когда правый из парней поднял руку на уровень его груди. Он резко повернулся боком, захватил протянутую руку и швырнул парня на другого, пригнувшегося сзади. И тут же, не давая опомниться, сильно толкнул обеими руками в грудь третьему парню, забросив того в придорожный сугроб.

   – Гопники недоделанные! – Ульяшин сплюнул в сторону барахтавшихся в снегу парней и спокойно направился на другую сторону улицы.

   – Здравствуй, дядя! – сказал он притулившемуся в подворотне немолодому мужчине с изрезанным морщинами лицом. – Плохо пацанов учишь!

   – Нормально учу, – проворчал тот, швыряя докуренную папиросу в снег. – Ты откуда такой смелый вылупился?

   – Из Свердловска, – коротко ответил Ульяшин и достал пачку «Явы». – Закурим?

   – У меня свои, родные, – мужчина достал пачку «Беломора». – К нам надолго? – спросил он, закурив.

   – Это как масть ляжет. Может быть, и надолго. На адвоката учусь. Из Свердловска выгнали после одного конфликта с милицией, вот и решил здесь пока осесть.

   Приплелись парни, как побитые собаки.

   – Что, уши опухли? – усмехнулся Ульяшин, чуть повернувшись к ним. – Закуривайте, – он протянул им пачку, чуть встряхнул рукой и прихватил выскочившие сигареты.

   Затем, не обращая больше внимания на молодых, поговорил ещё немного с мужчиной.

   – Ладно, живи, – сказал тот, наконец, – возникнут проблемы, ссылайся на меня, меня Мотылём кличут. Ещё увидимся!

   – Наш, что ли? – осторожно спросил один из парней, глядя в спину удалявшегося Ульяшина.

   – Какой наш?! Фраер наблатыканный! – отмахнулся Мотыль и, задумавшись, добавил: – Но может оказаться полезным.

* * *

   Следующая встреча не заставила себя долго ждать. Как мы помним, Ульяшин сам не готовил ничего сложнее бутерброда, поэтому в отсутствие матери питался в общественных заведениях. Он перебрал уже несколько ресторанов, дошёл черёд и до «Волги», расположенной в районе Новой набережной. Буквально в первый вечер, войдя в ресторан, он заметил Мотыля, сидевшего за столиком с двумя незнакомыми молодыми парнями. Мотыль, внимательно оглядывавший всех входящих, тоже узнал Ульяшина и призывно махнул ему рукой. Ради такого случая, против своего обыкновения, Володя попросил официанта принести пол-литровый графинчик водки и подобающую закуску. Так начался разговор, длившийся с недельными перерывами несколько вечеров. Мотыль дотошно расспрашивал Ульяшина о разных обстоятельствах его жизни и тот правдиво на всё отвечал, руководствуясь двумя своими золотыми правилами: не врать в том, что проверяется, и не говорить о том, о чём не спрашивают. Так, о деталях своего происхождения он не распространялся, но о брате Александре упомянул с вполне конкретной и уже известной читателю целью. Зато во всех красках расписал свою жизнь в Свердловске, естественно, в той её части, которая протекала за пределами центрального пятачка. Мотыль одобрительно кивал головой, подробно расспросил о Скоке, допытываясь до детального описания и мелких привычек, и затем, усмехнувшись, сообщил, что Скока он хорошо знает по совместному, достаточно долгому пребыванию в местах не столь отдалённых. Но лишь по прошествии нескольких лет Ульяшин узнал, что Мотыль специально связывался со Скоком, уточнял детали Володиного рассказа и выяснял его мнение о молодом человеке.

   Судя по всему, сообщенными ему сведениями Мотыль был полностью удовлетворён, потому что постепенно он стал давать Ульяшину всякие мелкие поручения, маскируя их просьбами о дружеской услуге. Поначалу тоже не обошлось без проверок, но Ульяшин берёг доверенные ему деньги и секреты пуще глаза, так что постепенно он был допущен в ближнее окружение Мотыля. Произошло это не быстро, до своей летней поездки в Москву Ульяшин вообще держался немного отстранённо и лишь после возвращения активно пошёл на сближение. Впрочем, ни в каких криминальных делах он не участвовал – Мотыль его не привлекал, приберегая для другого, а Ульяшин не напрашивался. Приблизительно тогда же к нему привязалось его прозвище – Звонок. Согласно официальной версии, он служил связным между различными уголовными группами Куйбышева и целыми днями сновал по городу, разнося всякие важные и срочные новости, был, одним словом, «гонцом» или «атасником». Но нам кажется, что так его припечатали за излишнюю склонность к пустой, с точки зрения воров, болтовне. Очень явственно представляем мы какого-нибудь Мотыля, затыкающего уши и досадливо восклицающего: «Не звени!» – или «Умолкни, звонок!»

* * *

   Как мы видим, Ульяшин перестал скрывать свои связи с криминальным миром. Так уж получилось, а точнее, так уж он решил, что теперь эта сторона жизни вышла на первый план. Пусть милиция да КГБ думают, что он приблатнённый, что трётся около воров, подхватывая крошки с их стола, что оказывает им за плату мизерные юридические услуги. Главное, не попадаться ни на чём серьёзном и держать язык за зубами, то есть о бабах и о красивой жизни – это сколько угодно, а о политике ни слова даже на уровне анекдота. Кому в этом случае придёт в голову, что у Звонка есть другая жизнь?

   У этой, другой жизни пока была только цель, сформулированная по-ульяшински бескомпромиссно и чётко – свержение Советской власти. Непременно путем вооружённого восстания и с обязательной публичной казнью всех партийных функционеров и их прихвостней. Встававший перед глазами вид бесчисленных проспектов и улиц Ленина с висящими на столбах коммунистами веселил душу и придавал сил для поиска путей к этой заманчивой цели. Пока что никаких путей не просматривалось.

   Революцию хорошо начинать с чистого листа. Когда народ десятилетиями терпит, веками иногда терпит, из последних сил терпит, и тут появляешься ты на белом коне (слоне, броневике, танке) и указываешь ему путь в светлое будущее. Тогда революция проходит весело и быстро. Неплохо удаются повторные попытки. Тут важно правильно улучить момент, когда народ залижет раны и накопит гнев. Страница перевёрнута, можно начинать второй тур.

   Революция не может следовать за революцией, ничего хорошего из этого не получается, Россия же первая это и доказала – выдала на-гора две революции за год, буржуазную февральскую и социалистическую октябрьскую, так сто лет последствия расхлебывали. Нет, между революциями должен быть длительный антракт или хотя бы хорошая контрреволюция. Лишь хитроумный Лев Давидович Троцкий сумел обойти это препятствие, правда, на бумаге. Суть его теории перманентной революции проста: устроил революцию у себя – устрой у соседа; пока обежишь с факелом восстания всех соседей, придёт время повторять революцию у себя дома.

   Конечно, между 1917-ым годом и описываемым нами 1972-ым перерыв был вполне подходящий для следующей революции, но к чему было призывать народ? Вперёд к светлому будущему? Но мы и так ползли к нему семимильными шагами. Назад в Российскую империю? Но мы показатели пресловутого 1913-го года обогнали в среднем в сорок раз, а для прогресса в области производства атомных бомб человечество ещё числа не придумало. Вбок на Запад? Не нужно нам царства жёлтого дьявола и его звериного оскала! Куда ни кинь – всюду клин!

   Впрочем, кое-какие революционные идеи всё же витали в то время в воздухе. Разрабатывались разнообразные варианты кардинального изменения действительности при сохранении цели – коммунизма – и символа веры – диктатуры пролетариата со всеми вытекающими следствиями. Выведенный нами выше запрет на последовательность революций обходился весьма изящно: Сталин-де осуществил контрреволюцию, так что пришло время для новой революции под старыми ленинскими лозунгами.

   Ульяшина этой мякиной не провести! Он понимал, что коли уж рубить, так под корень. Вот только чем рубить?!

   Таков краткий конспект мыслей Ульяшина после его летней поездки в Москву.

* * *

   В России не может быть революции, революции происходят в рассудочных и прямодушных странах, там они вызываются злоупотреблениями власти и приводят к смене власти. Стихия России – бунт, взрывной протест против злоупотреблений власти, временное их уничтожение при сохранении самой власти. «Бунт не может кончиться удачей, в противном случае он называется иначе». Тонкость России – в дворцовых переворотах, в тихой смене власти при сохранении злоупотреблений. Все известные дворцовые перевороты в России были успешны. «Король умер! Да здравствует король!»

   Россия – страна крайностей, поэтому в ней и не может быть нормальной революции как естественной стадии развития. Ульяшин полжизни ломился в открытую дверь, прежде чем осознал эту простую мысль.

   Революция требует подготовки и планомерной работы. Эти два понятия глубоко чужды, скажем больше, противны русскому человеку. На национальных окраинах огромной страны ещё было какое-то шебаршение, Россия же традиционно лежала на печи. Бунтовать – изредка бунтовали, не без этого, но за семьдесят с лишним лет советской власти так и не сподобились ничего «организовать». Власть существовала при полном и безоговорочном попустительстве всего народа, так что в этом смысле советское государство было, несомненно, общенародным.

   Ульяшину бы задуматься поглубже над этим феноменом, понять, что редкие льдинки на поверхности океана никак не мешают движению корабля коммунизма, а лишь оживляют пейзаж и живописно подчёркивают спокойствие и беспредельность океана. Он же принял эти редкие льдинки за вершины айсбергов, один из которых рано или поздно потопит-таки самоуверенный «Титаник».

   В оправдание Ульяшина скажем, что ему просто не повезло. Подавляющее большинство российского народа, пережившее коммунизм, знать ничего не знало ни о каких выступлениях против советской власти. Слухи, конечно, были, как же без слухов! Но слухи к делу не пришьёшь. Были передачи западных радиостанций, но там говорилось всё больше о письмах и заявлениях. А вот чтобы вживую увидеть какую-нибудь демонстрацию, или листовку в руках подержать, или хотя бы прочитать намалёванный на заборе антисоветский лозунг – такого не случалось. Ульяшин же сподобился, причём дважды.

   Дело было в Свердловске. Несколько молодых рабочих основали организацию под названием «Свободная Россия». Как водится, начали с благородной идеи расстрела областного начальства во время праздничной демонстрации, но из-за невозможности достать оружие (дикие времена! гримасы тоталитаризма!) остановились на пишущей машинке и писании прокламаций. Первая из них с поэтическим названием «Восходящее солнце» и попала в руки Ульяшина во время посещения им женского общежития завода «Уралмаш». Листовку Володя принёс домой, но затем по настоятельной просьбе матери изорвал в клочья и спустил в унитаз. О существовании второй листовки «Меч тяжёл, необходимо объединение сил» Ульяшин узнал уже из материалов уголовного дела, точнее говоря, из рассказа известного нам Никанора Михайловича Полубатько, главного милиционера области. За полгода, разделявшие две листовки, молодые революционеры успели переименовать свою организацию в «Российскую рабочую партию», приняли устав и программу и определились с размером членских взносов. Все это потянуло в сумме на пять лет лагерей, каждому.

   Тогда же и из того же источника Ульяшин узнал о разгроме ещё одной организации молодых рабочих, называвших себя «Революционной партией интеллектуалистов Советского Союза». Детали ему были неизвестны, так как дело передали в суд уже после отъезда Ульяшиных из Свердловска, но это было и не важно, главное – сам факт существования подпольного движения.

   Ульяшин не сомневался, что, останься он в Свердловске, он быстро бы вышел на этих подпольщиков. Но что делать в незнакомом Куйбышеве? Не будешь же подходить ко всем встречным и, заглядывая в глаза, задушевно спрашивать: «А как вы относитесь к Советской власти? Хорошо? Жаль. А не подскажите, к кому обратиться по вопросу её свержения?» Нужно было время, чтобы хорошо познакомиться с городом и людьми, обрасти связями, но Володя был по-юношески нетерпелив. И его взоры обратились к Москве. Ведь должен же быть у движения центр! И центр этот, естественно, должен располагаться в Москве!

* * *

   Никаких зацепок у Ульяшина не было. Разве что несколько фамилий, мелькавших в передачах «Голоса Америки», «Би-би-си» и «Немецкой волны». И ещё где-то в Москве печаталась «Хроника текущих событий», единственное периодически выходящее «инакомыслящее» издание в стране. В то время Ульяшин не понимал ни принципиальных, ни тонких различий между разнообразными формами отечественного инакомыслия, для него все они были диссидентами, кто не с коммунистами – тот против них.

   Ульяшин ещё в Свердловске познакомился с «Хроникой», получал её «на ночь» от некоторых из своих однокашников и небезызвестного нам Константина, фрондирующих таким образом против своих высокопоставленных родителей. «Хроника» ему импонировала своей внешне бесстрастной манерой изложения, представлением фактов без навязывания оценок и выводов.

   «Но как же их найти? – думал Ульяшин. – Они, конечно, молодцы!..» В его памяти всплыли строки: «„Хроника“ ни в какой степени не является нелегальным изданием, но условия её работы стеснены своеобразными понятиями о легальности и свободе информации, выработавшимися за долгие годы в некоторых советских органах. Поэтому „Хроника“ не может, как всякий другой журнал, указать на последней странице свой почтовый адрес. Тем не менее, каждый, кто заинтересован в том, чтобы советская общественность была информирована о происходящих в стране событиях, легко может передать известную ему информацию в распоряжение „Хроники“. Расскажите её тому, у кого вы взяли „Хронику“, а он расскажет тому, у кого он взял „Хронику“ и т. д. Только не пытайтесь единолично пройти всю цепочку, чтобы вас не приняли за „стукача“». «Конец цитаты, – произнёс он, пародируя западных журналистов, и тяжело вздохнул. – А что делать, если тот человек, который дал мне „Хронику“, как раз и похож на стукача?»

   Ульяшин вспомнил своего шапочного знакомого, который после двух нейтральных разговоров вдруг протянул ему скреплённую пачку из нескольких тонких сероватых листов бумаги со слепым текстом, четвёртая-пятая копия с несвежей копиркой, как определил навскидку Володя.

   – Последний выпуск, только что из Москвы привезли. Не видел ещё? – спросил знакомый, стреляя глазами по сторонам.

   – Да я и предыдущих не видел, – ответил Ульяшин и демонстративно безразлично посмотрел на напечатанное крупными буквами название. – «Хроника текущих событий»? Первый раз слышу!

   – Ну что ты! – удивился знакомый. – Это будет похлеще всяких романов, гуляющих в самиздате. Посмотри непременно! Возьмёшь?

   – Давай посмотрю, – сказал Ульяшин, протягивая руку.

   – Только ты обязательно завтра верни. За «Хроникой», знаешь, какая очередь стоит?!

   – А как я тебя завтра найду? – спросил Ульяшин, едва сдерживая усмешку.

   – Я сам, сам тебя разыщу! – воскликнул знакомый и поспешно отошёл.

   Выпуск Ульяшин проштудировал очень внимательно, даже выписал несколько фамилий, а утром вернул листочки знакомому, заметив пренебрежительно:

   – Скукотища! Я, честно говоря, заснул на третьей странице. По-моему, так враньё, а если в чём-то и соответствует действительности, то всё равно это ловля блох и копание в навозной куче.

   – Ну, как знаешь! – протянул знакомый разочарованно.

   Конечно, Ульяшин рисковал. Могли и взять с запрещённой литературой в кармане, но тут бы он отговорился незнанием содержания и без зазрения совести сдал бы своего знакомого – в этом случае подставка была несомненной. Пожалуй, было бы подозрительнее, если бы он не взял «Хронику» – где это видано, чтобы интеллигентный, свободный в мыслях и поступках молодой человек отказался от самиздата?

* * *

   Никогда не пренебрегайте простыми решениями! Часто они оказываются самыми эффективными. На всякого мудреца довольно простоты.

   Как-то раз, забежав по дороге к Буклиевым, Ульяшин увидел телефонный справочник города Куйбышева и, пролистав его, с удивлением наткнулся на алфавитный перечень зарегистрированных частных абонентов с номерами телефонов и, главное, адресами. Вечером он позвонил в Москву, попал на дядю Якова Каплана, который объяснил ему, что ничего подобного в Москве нет, это на гнилом Западе телефонные справочники лежат в каждом уличном автомате, но в Москве есть «Мосгорсправка», кабинки у каждой станции метро, и там при указании имени, отчества и фамилии, а также возраста можно получить домашний адрес практическим любого жителя Москвы.

   Ульяшин помянул недобрым словом западные радиостанции и отечественных диссидентов, которые считают отчества излишними. Но после анализа имевшегося у него списка кое-что выкристаллизовалось, самое перспективное – Ирина Петровна Якир. С определением возраста помогла Мария Александровна, кладезь сведений о верхушке страны. Володя подозревал, что и нужные ему адреса мать нашла бы без труда, но не хотелось впутывать её во всё это дело – начнутся расспросы, отговоры, волнения.

   Вскоре после ноябрьских праздников Ульяшин поехал в Москву.

   «Авантюра, конечно, – размышлял он по дороге, – даже разговаривать не будут. Но чем чёрт не шутит! Попытка – не пытка. В милицию, поди, не сдадут, – усмехнулся он. – Надо будет им чего-нибудь наплести интересного, если до разговора дойдёт».

   Ульяшин прогнал в памяти уже известную нам историю о молодых свердловских революционерах. «Сойдёт как история номер раз, – подумал он, – но там дело до суда дошло, это они, наверно, всё знают лучше меня. Надо бы им подбросить что-нибудь новенькое, неизвестное».

   И Ульяшин принялся выстраивать историю номер два. Что-де есть группа из молодых рабочих и студентов, изучают марксизм, убеждаясь в отходе власти от её собственных основополагающих принципов, интересуются историей анархизма как незаслуженно забытой ветви социализма, слушают Голоса, вот только с литературой напряжённо, нет выхода на самиздат. Ульяшина, как самого продвинутого, направили в Москву, чтобы связаться с единомышленниками и обзавестись литературой. Невинная такая история, «Тимур и его команда» Гайдара, издание второе, переработанное, из неё никакого дела не сошьёшь, провокаторы с такими историями не заявляются.

   Интересно, что нечто подобное Ульяшин впоследствии осуществил на самом деле. Организовал в Куйбышеве кружок и хотя сам не светился на его собраниях, но активно подбрасывал литературу и исподволь направлял деятельность. Народу в кружке по тем меркам было довольно много – на первую демонстрацию в 1976 году вышло около сорока человек. Что с того, что была она в День дурака и демонстранты скандировали шутливые лозунги?! Это, кстати, Ульяшин и придумал: смеясь преодолеть барьер страха перед выходом на несанкционированное властями шествие. Даже такую демонстрацию милиция разогнала, а некоторые участники схлопотали по пятнадцать суток ареста, но через год они вновь вышли на улицу и несли уже плакат с требованием свободы печати. Вскоре после этого Ульяшин навсегда покинул Куйбышев, но его молодые товарищи продолжали шуметь и кончили, как положено, лагерем.

* * *

   – Дядя Яков, не подскажете, как удобнее добраться до этого дома? – Ульяшин показал Каплану листок с адресом, прикрыв, как бы невзначай, номер квартиры пальцем.

   – Гм, и что же тебе надо в этом доме? – усмехнулся тот.

   – Да познакомился с симпатичной женщиной в поезде, пригласила на чашку чая, – не задумываясь, соврал Ульяшин.

   – И на память черканула тебе, конспиратору, адресок на бланке Мосгорсправки, – продолжил Каплан и, посмотрев на обескураженного племянника, сказал твёрдо, – не надо тебе ходить в этот дом.

   – Что вы заладили: дом да дом. Меня же не дом интересует, а люди.

   – Не поймёшь вас молодых, то женщина, то люди, ты уж как-нибудь определись.

   – Ну, люди, а среди этих людей много женщин, – буркнул Ульяшин и тут уловил весёлые искорки, промелькнувшие в глазах Каплана. – Дядя Яков, вы же всё прекрасно поняли! – воскликнул он. – Что же вы всё ходите вокруг да около?!

   – Это, оказывается, я хожу вокруг да около! – всплеснул руками Каплан. – Женщин ему, видишь ли, много подавай. А они тебя ждут?

   – Не ждут, потому что ничего обо мне не знают, – притворно всхлипнул Володя, к которому вернулось его весёлое расположение духа, – и дальше порога меня, сироту, не пустят. Если только какой-нибудь добрый человек не позвонит и не объяснит им, какой Володя Ульяшин хороший несоветский парень…

   – Добрый человек, говоришь, – улыбнулся Каплан. – Знаешь, что роднит добрых людей? Не пытайся отгадать! Их роднит то, что все они совершают глупые поступки. Что ж, пойдем, позвоним, – и, остановив движение Володи к телефону, – куда ты? На улицу, в автомат.

   – Ирочка? Здравствуй, дорогая, это твой дальний родственник. Как у вас дела? – Каплан долго молча слушал, тяжело вздыхая, потом сказал: – Да, ужасная трагедия. Такой молодой! Летят молодые на жертвенное пламя. Вот тут ко мне приехал из восточной провинции один такой молодой, дальний родственник, я тебе о нём как-то рассказывал. К вам рвется. Уж лучше к вам, а то отчебучит что-нибудь без присмотру. Так я дам ему адресок, – с неопределённой интонацией сказал Каплан. – Что? Ирин? А, ну ясно. Хорошо. Прямо сегодня может зайти? А это удобно будет? Ладно, я ему передам. Ты там поосторожней, на рожон не лезь, береги себя. Увидимся. Целую, – Каплан повесил трубку и повернулся к Ульяшину: – Ну, ты всё слышал, запоминай адрес.

* * *

   Встретили Ульяшина радушно. Как родного, пошутил он про себя. Кроме хозяйки дома было ещё человек пять-шесть, которые не чинясь представились по именам, хотя и были все раза в два старше Володи. Услышав от хозяйки, что он из Свердловска («Я об этом не говорил», – отметил про себя Ульяшин), попросили рассказать, что он знает о событиях последних лет. Ульяшин выдал первый из заготовленных рассказов. Слушали внимательно, но Володя почувствовал, что общая канва событий всем присутствующим известна и их больше интересуют детали, а также его личное восприятие происшедшего. Не стеснялись вставлять свои комментарии и замечания. Ульяшин терпеть не мог, когда его прерывали, но тут он понял, что всё это говорится в основном для него, это ему на примере его же собственного рассказа пытаются объяснить основные принципы движения. Именно объяснить, а не навязать, да и как навязать, если высказывания даже в столь узком кругу весьма различались и походили на отголоски вечного спора. Что ж, это, как правильно уловил Ульяшин, тоже относилось к «основным принципам» и это тогда ему очень понравилось.

   – Вот вы упомянули слово «террор». Мы, правозащитники, принципиально отвергаем насилие как средство достижения какой бы то ни было цели, пусть самой высокой. Мы его осуждаем и никогда к нему не прибегнем.

   – Наш путь гениально прост: в несвободной стране вести себя как свободные люди и тем самым менять моральную атмосферу и управляющую страной традицию.

   – Вы правильно заметили, Володя, что этот путь имеет давние традиции. Мы не разделяем идеи анархизма, хотя и понимаем, что молодёжь может ими увлечься. Мы преклоняемся перед величием Льва Толстого. Но вы забыли упомянуть о Ганди. Вот пример, который опровергает все возражения скептиков о невозможности ненасильственного изменения существующих порядков.

   – Да, Ганди противостояли англичане, которые более склонны прислушиваться к голосу разума, чем наши нынешние правители. Но те же самые англичане, и весь Западный мир в целом, могут теперь оказать давление на советское руководство, чтобы побудить его пойти на уступки в деле прав человека. В этом и заключается наша главная задача: донести до правительств западных стран, до прогрессивной общественности правду о положении дел в СССР.

   – Но и внутри страны мы готовы оказать консультативное содействие органам государственной власти в создании и применении гарантий прав человека, в разработке теоретических аспектов этой проблемы и изучении её специфики в социалистическом обществе…

   – …Есть своя специфика в социалистическом обществе, и мы должны пропагандировать на Западе советские документы по правам человека…

   – Что с того, что власти не консультируются с Комитетом прав человека в СССР. Пока не консультируются! Но мы не теряем времени даром, мы изучаем состояние этих прав в советской практике, теоретически разрабатываем проблемы прав человека в советском законодательстве.

   – Поистине непаханое поле! Ведь никто, и в первую очередь советские правовики, не занимались этими проблемами в теоретическом аспекте.

   – Нам всем ещё надо учиться! В нашем движении много энтузиазма, много воодушевления, но большинство не обладают ни опытом, ни достаточными знаниями в правовой области.

   – Вам, Володя, как юристу, найдется много работы!

   – Возьмите проблему тунеядства, вам она должна быть близка и понятна. Извините, я не имела в виду ничего такого. Ведь что такое «тунеядец»? И можно ли за это уголовно преследовать? И как обстоит с этим дело в СССР?

   – Мы представим вам материалы, напишете статью, сделаете доклад…

   – …Загрустил наш молодой друг! Статьи, доклады… У него, наверно, в голове готова программа подрывной деятельности: создание политической партии, подпольные кружки, листовки и вооруженная борьба.

   – Нет, нет! Мы против создания всяческих организаций! Неужели вам не надоел этот культ «коллектива», все эти октябрята-пионеры-комсомольцы, все эти якобы добровольные общества, о которых и вспоминаешь-то только при уплате членских взносов? Нам наше братство дорого именно добровольностью, полной свободой каждого в определении своего участка в общей работе и в выборе партнеров, наиболее близких ему до духу.

   – У нас нет лидеров, нет подчинённых, нет формальных связей, ни между нами, внутри ядра движения, ни между ядром и периферией. Никто никому не поручает никаких дел, а просто сам, засучив рукава, принимается за намеченное дело. И каждый волен присоединиться к нему. Вы не представляете, Володя, сколько находится добровольных помощников, вы даже представить себе не можете!

   – Организации нужны, нужны как рупор, как официальный, признанный голос нашего движения. Но без всякого членства, без всякой строгой иерархии, без диктата и «демократического централизма». Организации, действующие открыто, строго по букве советских законов, каково бы ни было наше внутреннее отношение к отдельным из этих законов.

   – …Это очень важно, что в движение вовлекаются рабочие! Что они выходят из своего вечно забитого состояния и осознают свои человеческие права!

   – Участие рабочих – один из самых наших больных вопросов. Ведь посмотрите на статистику «подписантов», её сделал Андрей Амальрик среди участников письменных протестов против политических репрессий в конце шестидесятых. Почти половина – учёные, почти четверть – деятели искусств, а рабочих – только шесть процентов, студентов – пять!

   – Да какие это рабочие! Те же студенты, недоучки.

   – Не принимайте на свой счёт, Володя. (Ульяшин, не вдаваясь в детали, упомянул о своем исключении из университета.) Недоучки – это не пренебрежительное, это самые лучшие, самые светлые представители нашей молодежи, люди, пожертвовавшие образованием и карьерой ради возможности свободного высказывания своих мыслей и открытой борьбы за права человека. Их выгоняют из институтов, их лишают прописки, разрешают заниматься только тяжелым неквалифицированным трудом, но они не ропщут. Внутренняя свобода, сохранение своего «я», отдача всего себя, без остатка, благородной цели утверждения общечеловеческих ценностей – вот их награда.

   – К сожалению, рабочие не доросли до осознания общечеловеческих ценностей…

   – Как ты можешь так говорить! А Толя?!

   – Исключение, подтверждающее правило. Рабочие не идут дальше требований увеличения зарплаты, улучшения жилищных условий, в крайнем случае, независимости профсоюзов.

   – А как же свобода печати, отмена цензуры?! Вот в Свердловске, по словам Володи, звучали эти требования.

   – Что рабочий понимает в свободе слова?! Что ему в отмене цензуры?! Он просто повторяет чужие лозунги.

   – Все на первом этапе повторяют чужие лозунги. Это наша задача разъяснить народу смысл этих лозунгов, сделать их для него своими, понятными, нужными, жизненно необходимыми.

   – Нет, нет! Агитация – это не для нас. Мы должны только информировать общество о фактах нарушения прав человека. А уж каждый волен делать выводы, определять свой выбор в соответствии с зовом сердца.

   – Вспомните рассказы Толи! Он ведь тоже после выхода из лагеря рвался обличать, бунтовать, раскрывать глаза своим землякам-рабочим в ответ на их застольные жалобы и ругань. Хорошо, что вовремя понял, что так он ничего не добьётся, только схлопочет новый срок. Пересилил себя, написал книгу, и какую книгу! Володя, вы читали «Мои показания» Анатолия Марченко? Обязательно прочтите, это написано кровью сердца!

   – …Вот вы говорите – листовки! Обращение к народу! Глупость всё это. Незачем обращаться к народу. Народ не поймёт. В лучшем случае спустит в унитаз, как это сделал и совершенно правильно сделал наш новый молодой друг, а в худшем – отнесёт в КГБ. В результате власти рассвирепеют и начнут репрессии. Страшно не то, что безвинно пострадает кто-то из нас, всему движению может быть нанесён невосполнимый урон!

   Тут раздался звонок в дверь, и вскоре на пороге возник новый посетитель. Внимание собравшихся переметнулось на него, и Ульяшин получил некоторое время для передышки. Он устроился в углу комнаты на продавленном кресле, переваривание всего услышанного оставил на более спокойное время и принялся осматриваться.

   Да, небогато живут революционеры! Тесновато и, честно говоря, не очень чисто. Впрочем, о какой чистоте может идти речь при таком скопище курящих людей. Люди. Все заметно старше его, довоенное поколение. Мужчины с бородами, в России с петровских времен борода – символ инакомыслия. Женщины… «Почему во все времена революционерки выглядят лахудрами в салопе?» – усмехнулся про себя Ульяшин и тут же оборвал себя – не за тем пришел. Вон как у них глаза горят, да и приняли его с искренним участием, хорошо, надо признать, приняли, с одной стороны, по-женски, даже по-матерински, а с другой – как товарища по будущей борьбе.

   «Надо им прозвища дать, пока не запутался», – подумал Ульяшин. Память на лица и имена у него была феноменальная, в этом его официальным биографам не пришлось ничего домысливать, они просто записывали многочисленные рассказы очевидцев. Вот только не упоминали они, по незнанию, о простом мнемоническом приёме, которым пользовался Ульяшин: он давал прозвища всем людям, с кем его сводила судьба в каком-нибудь месте, пусть на самое непродолжительное время. «Ира-Хозяйка, Ира-Тётка, Лариса, ей и прозвища не надо, Наталья-Синичка, Юра-Шухер, Вадик-Деловой», – обводил Володя взглядом людей в комнате. В это время открылась дверь, и появился очередной посетитель, который заметно отличался от остальных. Во-первых, в нём преобладала другая южная кровь – кавказская, во-вторых, он был одет в элегантный костюм, в-третьих, в чертах породистого лица сквозило высокомерие. «Князь», – определил его Ульяшин. Мужчину не обступили и не тормошили как других, он сам подошёл к одному, другому, чуть дольше задержался возле Иры-Хозяйки, по быстрому взгляду в его сторону Ульяшин понял, что речь идёт о нём. Затем мужчина подошёл и молча сел в стоявшее напротив кресло.

   – Ну, и как там в провинции? – неожиданно прервал молчание Князь.

   – В провинции плохо, – коротко ответил Ульяшин.

   – Что, колбасы нет? – иронично протянул Князь.

   – Колбаса тоже вещь нужная, – заметил Ульяшин.

   – Тоже верно, – слегка улыбнулся Князь, – но всё же в провинции работать легче. Там все друг друга знают…

   – Это точно, – встрял Ульяшин, воспользовавшись секундной паузой, – я вот жил в двух миллионных городах, Свердловске и Куйбышеве, а ощущение – как в деревне. С этим учился в школе, с другим – в институте, третий – сосед по дому, четвёртый – по даче, этот – кум, а тот – сват. На любого человека можно выйти если не через знакомого, то через знакомого знакомого. Но бывают и анекдотические ситуации. Прихожу как-то вечером домой и застаю незнакомого мужчину, добродушный такой мужик, живот через ремень переваливается, морда красная. Рассказал он пару анекдотов, я ему в ответ свеженький о Леониде Ильиче, посмеялись, слово за слово, выяснилось, что он начальник областного УВД. Зашел к матери об одышке своей посоветоваться, мать у меня врач, – пояснил Ульяшин.

   – Ситуация, действительно, анекдотическая, но показательная, – сказал Князь, – о любом человеке в провинции можно быстро и легко выяснить, кто он есть, чем он дышит. Ведь вся наша работа основывается на дружеских связях, на глубоком взаимном доверии, без которого невозможно работать в обстановке постоянных преследований. В провинции проще распознать провокатора – бывают и такие, КГБ ничем не гнушается! А как быть в Москве?

   – Меня сюда дядя направил! – с обидой взвился Ульяшин.

   – Знаю. Не ершись! – осадил его Князь.

   – Вот вы говорите, что в провинции работать проще, – продолжил Ульяшин после некоторого молчания, – что о любом человеке можно всю его подноготную выяснить, но так ведь и о тебе всё известно. Мне пока достаточно просто: я человек в Куйбышеве новый, уехал в Москву и никому до этого дела нет. А коренному жителю каково?! «Васька опять в Москву сгонял, а Петька с его работы говорит, что никакой командировки ему не выписывали, а Нюська, подруга евойной тёщи, говорит, что даже колбасы не привёз, только целую сумку каких-то книжонок, а Фроська-свояченица рассказывала, как Нинка, Васькина жена, жаловалась, что никакого проку от этих книг нетути: нет, чтобы продать, так задарма читать знакомым даёт. Ой, подозрительно всё это!» – передразнил Ульяшин. – Опять же, гэбэшники лютуют, им после такого подслушанного монолога обыск устроить ничего не стоит. Кому жаловаться?! Это в Москве есть иностранные корреспонденты, а те же Свердловск и Куйбышев – города для иностранцев закрытые.

   – Коры тоже разные бывают! – зло заметил Князь. – Многие из них с нами и не общаются, кто из принципа, кто из боязни провокаций. Да и мы пошли на связь с ними относительно недавно. До этого считали предосудительным «выносить сор из избы». И сейчас с корами общаются единицы, у каждого из них свой канал, основанный всё на тех же дружеских отношениях и взаимном доверии. Вы, как я слышал, учитесь на юриста? – спросил Князь без всякого перехода и, не дожидаясь ответа, продолжил: – Это хорошо. Парадоксально, но среди нас, правозащитников, нет юристов. Как, впрочем, и философов, и экономистов. Много людей, связанных с искусством, художников, одно слово. У них своё восприятие действительности, всё больше на эмоциях построенное. И другой полюс: учёные-естественники, физики, математики. Работали себе годами, уткнув нос в свою науку, ничего вокруг не видя, потом вдруг по какой-то причине подняли голову, оглянулись и ужаснулись. В сущности, те же эмоции. У них, правда, другое отношение к реальности. Они из своей науки принесли убеждение, что всё можно строго описать, рассчитать, создать оптимальную модель. Вот только в общественных отношениях это у них пока плохо получается по причине полной неграмотности. Знаете, что спросил Андрей Дмитриевич Сахаров в начале своей правозащитной деятельности? «А заключённых после решения суда можно бить?» К чести естественников, они быстро учатся, в отличие от зашоренных гуманитариев.

   – Ты, Валера, сегодня какой-то очень нервный, – сказала подошедшая Лариса, – что случилось? Где Верочка? Она зайдет?

   – Вера бегает по Москве, собирается. Собирается так, как будто мы навсегда уезжаем! – Князь раздражённо взмахнул рукой.

   – Валера получил визу в Соединённые Штаты, его пригласили в Вашингтон и Нью-Йорк прочитать в тамошних университетах курс лекций по проблеме защиты прав человека, – быстро пояснила Лариса Ульяшину. – Просто удивительно, как это власти решились выпустить члена Комитета прав человека!

   – Бывшего члена, – автоматически поправил её Князь и тут же воскликнул с прежней горячностью, – правильно сказала – удивительно! Чувствую, каверзу готовят. Вот только где?! Даже Вере разрешили ехать со мной – вдвойне удивительно! Но я им не дам повода! Как Брежнев буду говорить, строго по написанному, ни одного неосторожного слова, пусть те думают обо мне, что хотят, но этим я повода не дам!

   – Повода к чему? – обеспокоенно спросила Лариса. – У тебя были с ними какие-нибудь разговоры? Они тебе угрожали? Что-нибудь требовали?

   – Не было разговоров, – коротко отрезал Князь.

   В этот момент внимание Ларисы переключилось на вновь прибывшего мужчину, высокого, с окладистой бородой и большими, под стать бороде, очками в роговой оправе.

   – Алик приехал!

   – Не мог вырваться! – басил Алик. – Жаль, что не мог быть позавчера. Слышал, знал, но никак не смог! Я тут прихватил кое-чего, давайте ещё раз Юру помянем, – говоря это, он выкладывал на стол три бутылки водки, полбатона варёной колбасы, сыр, хлеб.

   – Я, наверно, не вовремя, – тихо сказал Ульяшин Князю, вспомнив обрывки дядиного разговора, – мне лучше уйти?

   – Оставайся. В этой стране вся жизнь – сплошные поминки. Ты ещё молодой, у тебя вся эта жизнь впереди.

   Ульяшин хотел было ответить, что свою пайку он уже выхлебал почти полностью, вот предпоследнего родного человека, деда Александра Борисовича, меньше года назад похоронил, но тут подошла Ира-Тётка и увлекла его в сторону.

   – Вот он каким был, Юра Галансков, – сказала она, подведя Ульяшина к портрету сравнительно молодого человека с открытым и умным лицом. Среднего размера фотография была вставлена в простую рамку и перехвачена с угла чёрной траурной ленточкой.

   – По сути дела, с его ареста…

   – Январь шестьдесят седьмого, – донеслось сзади, это все присутствующие сгрудились у портрета.

   – …и суда над ним, «процесса четырёх»…

   – Январь шестьдесят восьмого…

   – …наше движение заявило о себе в полный голос.

   – Кристальной души человек был!

   – Слово «был» с ним просто не вяжется!

   – Его ничто не могло сломить! Ни преследования, ни издевательства следствия, ни оскорбления позорного судилища! Он и в лагере отстаивал права политзаключенных, объявлял голодовки!

   – А ведь он был серьёзно болен, ещё до ареста болен! Эти сатрапы, тюремщики, не желали понять, что язва и голодовки несовместимы!

   – Они вполне осознанно убивали его!

   – Сколько мы требовали, чтобы ему назначили диетическое питание, провели полное медицинское обследование, но всё бесполезно!

   – Довели до перитонита! Операция в лагерной больнице!.. Это же немыслимо!

   – Они просто убили его!

   Ульяшин кивал головой со скорбным видом, но при этом в душе его разгоралось чувство, чуть было не написал – радости, это, пожалуй, выглядело бы кощунственным, так что скажем – чувство приподнятости и бодрости.

   «Революция не может быть без крови! Будут и ещё жертвы! Будет смерть! Но это – борьба! Это – жизнь! Какое счастье, что я попал к этим людям!»

   Сели вокруг наскоро собранного стола, выпили по стопке, мигом смели скудную закуску. Говорили о том, что как хорошо, что разрешили поставить на могиле крест и написать имя, а то ведь большинство могил безымянны, некуда приехать поклониться родным и друзьям. Вспоминали позавчерашнюю панихиду в Никольской церкви в Москве, как всё было благостно и торжественно, народу было много и гэбэшники показали неожиданную совестливость, всех пришедших, конечно, зафиксировали, но никаких других действий не предпринимали.

   Ульяшин с некоторым удивлением оглядел сидевших за столом: мало они походили на православных, да и вообще на верующих в Бога. «Что ж, если религиозные обряды раздражают власти, – подумал он, – то и такая демонстрация сойдёт. И красиво, и фига в кармане. Надо будет запомнить на будущее. Эх, жаль, скандала не получилось! Западники, конечно, ещё меньше наших веруют, но на такие вещи реагируют болезненно».

   Настроение у собравшихся за столом было подавленное, а тут ещё раздался телефонный звонок, и по тому, как серело на глазах лицо у подошедшей к аппарату Иры-Хозяйки, все поняли: случилось что-то ужасное.

   – Это был Юлик, – сказала опущенным голосом Хозяйка, положив трубку, – у них был обыск. Валю ещё допрашивают, а его уже отпустили. Изъяли двадцать седьмой выпуск! – тихо прокричала она.

   «Вот она – борьба! Обыски, аресты, допросы!» – громко воскликнул Ульяшин, впрочем, в душе. Что-то содержалось в словах Хозяйки такое, что повергло всех в оцепенение. Володин энтузиазм был явно не к месту.

   Кое-что он понял. Ещё с начала года по Москве, Киеву, Вильнюсу и другим городам прокатилась волна обысков и арестов. С каждым разом становилось всё более очевидно, что главной их мишенью была «Хроника текущих событий». Летом арестовали Петра Якира и Леонида Красина, людей, широко известных не только своими знаменитыми фамилиями, но и активным участием в правозащитном движении. Особенно большое внимание в передачах зарубежных радиостанций уделялось Якиру, и у многих людей, не имевших к «Хронике» никакого отношения, складывалось впечатление, что он имеет к её изданию самое непосредственное отношение и уж в крайнем случае имеет на неё кратчайший выход. Поэтому люди, стремившиеся получить выпуски «Хроники» для чтения и распространения, а также желавшие сообщить известную им информацию, пытались всеми способами познакомиться с Якиром. Так что в этом Ульяшин был не оригинален, как и в том, что, прослышав об аресте Якира, он перенёс свой интерес на его дочь, тоже связанную с правозащитным движением.

   На этом знания Ульяшина исчерпывались, и теперь он в некотором замешательстве выуживал последние новости с поля боя из эмоционального разговора вышедших из ступора гостей.

   То, что ни Якир, ни Красин не входили в редакцию «Хроники», а были лишь активными поставщиками информации для неё – это мелочи. Главное то, что Якир, судя по всему, сломался и пошёл, как тогда говорили, на активное сотрудничество со следствием.

   – Он сказал, что изменил своё отношение к нашему движению и к своей деятельности в нём!

   – До сих пор не могу в это поверить! Не мог он такое сказать!

   – Но ведь сам сказал, Ире, во время свидания!

   – Представьте, каково это было слушать Ире!

   – В её положении!

   – Варвары!

   – Но ведь то, что материалы следствия убедили его в тенденциозном характере и объективной вредности «Хроники», – это не его слова! Его заставили это сказать!

   – Как и то, что он просит прекратить выпуск «Хроники», так как каждый следующий выпуск будет удлинять ему и Красину срок заключения!

   – Дело Сталина живёт и побеждает!

   – Методы те же, да и люди!

   – Какие они люди?!

   Тихо прошелестела фраза, что Якир уже давно спился с катушек, его и пытать-то не надо было, разве что подержать несколько дней сухим, а потом пообещать море водки, если заговорит. Но эти слова только подлили масла в огонь.

   – Да, он болен! Но это же бесчеловечно держать тяжело больного человека в тюрьме!

   – Подло пользоваться его слабостью и такими недостойными, позорными методами выбивать из него нужные показания!

   Понял также Ульяшин причину обеспокоенности всех собравшихся: Якир передал недвусмысленную угрозу КГБ, что с выходом каждого выпуска будут производиться новые аресты, причем арестовывать будут не обязательно тех, кто непосредственно принимал участие в работе над выпуском. Тут впервые в его голове промелькнула тень непонимания и сомнения. Чего они так волнуются? Понятно же, что на понт берут! Захотели бы арестовать – арестовали бы. Всё ж таки КГБ – солидная лавка, одно слово – Контора.

   – Это произвол! Они не посмеют!

   «Ещё как посмеют!» – воскликнул про себя Ульяшин и тут же услышал эхо с разных сторон стола.

* * *

   В следующий раз он пришёл в этот дом месяца через полтора, вскоре после Нового года. Шёл с некоторым волнением: вдруг не узнают, мало ли таких, как он, ходит! Но всё обошлось: и узнали, и встретили радушно, и даже имя почти все вспомнили без подсказки. Ульяшин, уже усвоивший свободный стиль общения своих новых друзей, чуть ли не с порога, после первых приветствий, попросил объяснить, что же там произошло в Штатах с Князем. По радио сообщали, что его не пустили обратно в СССР и лишили советского гражданства, но хотелось комментариев – случай для новейшей истории был беспрецедентный. Последний раз такое случалось в далёком 1922 году, когда на знаменитом «философском пароходе» из страны выслали цвет интеллектуальной элиты. Больше большевики так людьми не разбрасывались. Проку от философа, конечно, немного, но всё же сучки на лесоповале собирать может.

   Комментарии Ульяшин получил, целую россыпь, на любой вкус.

   – Власти сознательно создали иллюзию, что он уезжает на время. Они выбросили его за границу буквально в одной рубашке!

   – Без его архива, без рукописей, без милых сердцу мелочей!

   – Бедная Вера!

   – Бесчеловечно лишать человека родины!

   – Это противоречит всем международным актам и Всемирной декларации прав человека, подписанной СССР!

   – Так в СССР и не опубликованной!

   – Он не дал им ни малейшего повода! Держался, как и обещал, подчёркнуто лояльно по отношению к советским властям.

   – Помните его ответ на вопрос о сравнительном положении советских и американских заключённых после посещения тюрьмы в Нью-Йорке?! Даже тут сдержался, хотя ему было, что сказать, было!

   – Власть ничего не смогла инкриминировать ему. И в бессильной злобе вышвырнула его в эмиграцию.

   – Тем самым она де-факто признала, что вся его и наша публицистическая и издательская деятельность абсолютно законны.

   – Это был смелый правовой эксперимент, поставивший власти перед необходимостью с очевидностью обнаружить противоправный характер своих действий!

   – Мы буквально накануне распространили об этом письмо. Обязательно прочитайте его, Володя.

   – Мы всё же вынудили власти пойти на смягчение внутренней политики!

   Конечно, приятно было думать, что власть идёт на уступки и под совместным давлением изнутри, со стороны диссидентов, и извне, со стороны общественности и правительств западных стран, как-то смиряет свой репрессивный задор. Но Ульяшин не очень в это верил. «Всё это игра! – восклицал он, правда, несколько позже. – А большевики – большие мастера в игре краплёными картами. И овечью шкуру набросят, и соврут на голубом глазу, и слезу пустят, если понадобится. Как Сталин в Ялте – выплакал-таки Польшу у расчувствовавшегося в ответ Рузвельта. Так и тут: молча покивают, как бы соглашаясь, даже по головам погладят, заодно пересчитывая, а как поднимут расхрабрившиеся противники головы для очередного решительного требования, тут-то они бритвой по горлу, сразу по всем, благо, сами в ряд выстроились. Нет, господа хорошие, чёрного кобеля не отмоешь добела, тут Никита был абсолютно прав, если, конечно, относить эту поговорку не только к Сталину, но и к самому Хрущёву и ко всей этой хамской власти».

   За подтверждениями далеко ходить не пришлось. Буквально накануне приезда Ульяшина, в первый рабочий день нового года КГБ произвел арест из серии тех самых, которые «не посмеют». Следователь, мило улыбаясь мужу арестованной Ирины Белогорской, заявил, что её арест связан с выходом 27-го выпуска «Хроники», хотя следствию и известно, что она не принимала участия в этом выпуске. Тут даже Ульяшин присоединился к всеобщему возмущению.

   – Полный беспредел! – воскликнул он совершенно искренне.

   – Нам необходимо как-то отреагировать, – сказала Ира-Хозяйка. – Давайте составим письмо, выразим протест, потребуем освобождения.

   – Обязательно составим, – поддержала её Лариса, – нельзя спускать им ни одного случая произвола!

   – Если дело так и дальше пойдёт, придётся нам каждый день по письму составлять, – заметил Юра, – похоже, органы настроились растоптать «Хронику».

   – Так, может быть, надо выпустить сейчас очередной номер, нет, экстренный номер, – с энтузиазмом предложил Ульяшин, – дать туда это письмо с протестом, описать все последние события, историю с лишением Валеры гражданства, ваше заявление по этому поводу – материала-то сколько! Не номер будет – бомба!

   Обычной живой реакции не последовало.

   – Сделать выпуск, выпустить сделанное… – глубокомысленно протянул Алик. – Всё не так просто, наш молодой и горячий друг!

   Ульяшин с удивлением обвёл взглядом задумчивые лица, понурые плечи. «Неужели их может остановить первое же и не столь уж серьёзное препятствие?» – растерянно подумал он.

   Уловив эту мысль, Алик понимающе усмехнулся и прояснил ситуацию:

   – Каждый из нас в своё время сделал осознанный выбор. Передавая запрещённую литературу, ставя в первый раз подпись под письмом протеста, выходя на площадь, мы знали, на что идём. Мы были готовы к гонениям на работе, к угрозам и провокациям, к тому, что нас в любой момент могут арестовать. И если любому из нас выпадет этой жребий, он с достоинством и мужеством выдержит любое давление, вынесет любой приговор, любое наказание. Так, как Ира, – Алик заметил удивлённое выражение на лице Ульяшина, – Ира уже прошла один раз этот круг, она получила год лагерей за распространение письма в защиту Толи Марченко. Это был её выбор, а сейчас её арестовали за то, что она не делала.

   – Но ведь Ира, как я понимаю, имела прямое отношение к выпуску «Хроники», – не удержался Ульяшин.

   – Да, имела, – с жаром вступила в разговор Лариса, – но конкретно двадцать седьмым выпуском, который ей инкриминируют, она не занималась. Так что этот арест и это обвинение – полицейский произвол!

   Размышление над этой тонкой казуистикой Ульяшин оставил на потом, тем более что Алик спокойно продолжал свою речь.

   – Власти недвусмысленно дали нам понять, что на очередной выпуск «Хроники» они ответят арестами, даже не редакторов, не остальных из нас, имеющих к ней непосредственное отношение, а людей, к этому никак не причастных. На наши плечи переложили ответственность за судьбу этих людей. Можем ли мы решать за них? Имеем ли мы право предпринимать действия, которые поставят под угрозу их свободу? Такие вот вопросы!

* * *

   Ульяшину иногда казалось, что время остановилось. Когда бы он ни заходил в хорошо знакомую уже квартиру, через месяц, через два, через три, он наталкивался на обсуждение всё тех же проклятых вопросов. Более того, когда дело доходило до новостей, создавалось впечатление, что время стремительно несётся вспять. Каждый день приносил новые вести об арестах, допросах, очных ставках.

   Раз начав говорить, Якир с Красиным уже не останавливались и наговорили на 120 томов уголовного дела, сдав около двухсот человек. До арестов доходило редко, но прессовали всех сильно, используя весь классический арсенал: и запугивания, и уверения, что про них и так всё известно, и разъяснения, что признание облегчит их положение. Но излюбленным и самым эффективным приемом, с учётом принадлежности большинства допрашиваемых к интеллигенции, была апелляция к нравственному чувству: «Вот вы на воле, наслаждаетесь свободой, – с лёгкой укоризной говорили следователи, – а отказываетесь подтвердить показания арестованных и тем самым утяжеляете их участь».

   – Дешёвый приём! – не выдерживал Ульяшин. – Его последний… юрист знает, его на всех… семинарах описывают, – при благородном возмущении всё же приходилось аккуратно подбирать слова, чтобы не раскрыть источник знания, его университеты.

   – Конечно, все это знают, Володя, но представьте себе, как тяжело приходится людям на очных ставках, когда тот же Пётр, глядя им в глаза, упрекает их в эгоизме, говорит, что сокрытием своего участия в «Хронике» они перекладывают всю ответственность за её издание на него. Мы не можем осуждать людей, которые в такой ситуации начинают давать показания. Не могут же они ставить под удар своих товарищей!

   «Хороши товарищи! – воскликнул про себя Ульяшин. – Да таких соловьев в приличном обществе в параше топят!»

   Быть может, зря он сдерживался, любая его эмоционально-нравственная оценка, пусть самая резкая, в этом кругу была бы воспринята и обсуждена. Ульяшин же старался взывать к рассудку и оперировать логическими построениями, и тут он наталкивался на неприятие. Эх, надо было ему внимательнее слушать Князя, умного человека, тот ведь пытался объяснить ему, что даже у учёных-естественников при занятиях правозащитной деятельностью напрочь отшибает свойственное им системное мышление и логику.

   – Но ведь следователи только этого и добиваются! – продолжал горячиться Ульяшин. – Им же не сами эти показания нужны, они действительно всё это и так знают, а сам факт дачи показаний, факт признания, факт, как они говорят, сотрудничества со следствием. Коготок увяз – всей птичке пропасть. Кто со ссученным (спокойнее, Володя, спокойнее!) будет дело иметь?!

   – Всё это так, Володя, – слышалось в ответ, – скажем даже больше: этим, как вы говорите, фактом сотрудничества со следствием они ломают человека, коверкают его психику, они лишают его не только доверия окружающих, но и внутреннего самоуважения. Вы только попытайтесь представить, какие нравственные муки испытывают те же Якир или Красин, предавая, под влиянием ли минутной слабости или изощрённых пыток, это не важно, своих друзей, разрушая своими руками дело своей жизни! Это ужасно! Это – ад!

   – Так что же они тянут за собой в этот ад столько людей?! – не унимался Ульяшин. – Оставим в стороне их нравственные муки, но должны же они понимать, что все эти признания других людей им только вредят. Это же любому… студенту известно: попался, так иди по делу один. Своими же руками добавляют в обвинение групповщину, организацию – это же другая статья! Они что, на милосердие и снисхождение надеются?!

   – Они никого не тянут… Нет, нет, Володя, дайте сказать! Они никого не заставляют и не могут заставить дать показания. Это собственный нравственный выбор каждого. Каждый сам решает для себя, сможет ли он жить дальше с грузом вины за несвободу, а возможно и гибель другого человека.

   – Но они тем самым наносят непоправимый ущерб всему движению! КГБ не задумается растрезвонить на весь мир об их показаниях, особо упирая на показания на других людей – знают ведь, как не любят в народе стукачей! И публичные сцены раскаяния и осуждения прежней деятельности представят в лучших традициях системы Станиславского! Они же не дураки, бить будут по самому ценному в движении – по его нравственной привлекательности!

   – Извините, Володя, но когда вы произносите слово «движение» невольно слышится «партия», – заметил кто-то из присутствующих, кажется, Алик. – Всё, что вы говорите, было бы справедливо применительно к структурированному, организованному движению, но ведь все мы, присутствующие здесь, в этой квартире, и все наши единомышленники – это лишь свободная ассоциация граждан, болеющих душой за свою страну, за свой народ. Мы – всего лишь люди, и только люди, а не составная часть, не винтики движения или, если угодно, партии.

   – Вы, Володя, понимаете слово «движение» буквально, – вступила в бой главная артиллерия, Лариса, – подразумевая, что коли есть движение, то у него обязательно имеются ближние и дальние цели, выверенные стратегия и тактика, промежуточные этапы и результаты. Но всего этого нет, даже результатов, как ни горько это признавать, нет. Их не может быть! Я лично не верю ни в какое улучшение. Мрак вокруг нас будет постепенно сгущаться, а пространство света сужаться. Но мы должны, несмотря ни на что, гореть! Гореть чистым пламенем! Не потому, что этот луч света несет надежду на возрождение, а потому, что долг человека – прожить жизнь достойно. Понимаете? Прожить свою жизнь достойно. Большее не в наших силах!

* * *

   Надо сказать, что все эти морально-этические проблемы были от Ульяшина бесконечно далеки, не обременял он себя подобными мелочами и уж тем более не руководствовался ими в своей жизни. «Все это интеллигентская рефлексия!» – говорил он пренебрежительным тоном, если же аудитория позволяла, то вместо мудрёной «рефлексии» звучала и «отрыжка», и «сопли-вопли». Ничего удивительного в этом не было, так как самого его, по его внутреннему складу, никак нельзя было назвать интеллигентом. Разве что интеллектуалом в западном понимании, да и то с оговорками. Вообще, интеллигент, интеллигенция – это сугубо русские продукты, это нерасторжимое единство знаний с христианскими заповедями в их православной интерпретации. При этом христианские заповеди прекрасно уживаются с неверием в Бога, а уверенность в конечном торжестве разума – с изрядной долей мистицизма. Всё это вместе и даёт загадочную русскую душу, а точнее, составляет загадку души русского интеллигента. Замените православие протестантскими корнями, а из неверия в Бога уберите приправу мистики, и вы получите западного интеллектуала, существо сухое и скучное.

   Как же так, удивитесь вы, при чём здесь православие, если русская интеллигенция уже давно состоит на столько-то процентов (тут оценки сильно разнятся) из лиц семитского происхождения. Во-первых, не путайте «образованщину» с интеллигенцией, никакие дипломы и ученые степени не служат пропуском в этот клуб, что в равной степени относится и к представителям коренной национальности. Во-вторых, автор встречал много чистопородных евреев, которые были классическими русскими интеллигентами, в чём-то даже с перехлёстом. Не было в них «страха иудейска», а была широта души, любили они самозабвенно русский язык, русскую культуру, русскую природу и русских женщин и до седых волос сохраняли пренебрежительное отношение к материальным условиям своего существования и некоторое шалопайство, фирменные знаки или, если угодно, родимые пятна русской интеллигенции.

   Всё же признаем, что недоумение Ульяшина от обилия умозрительных дискуссий в кругу его новых друзей и его прорывающиеся иногда призывы спуститься на землю, имели некоторые основания. Чего стоило долгое обсуждение текста поправки к одному из сообщений «Хроники». Предыстория дела была такова. Некий Баранов, заключённый одного из бытовых лагерей, выбежал в запретную зону и бросился на колючую проволоку, за что и получил три огнестрельные раны, в том числе одну в грудь. «Хроника» сообщила о его смерти, но заключенный Баранов невероятным образом выжил. Невероятность происшедшего объяснялась не характером ранений, а тем, что его вообще лечили и, судя по результату, достаточно квалифицированно. КГБ назвал это сообщение «Хроники» «заведомо ложным и клеветническим» и выставил его в качестве одного из основных пунктов обвинения.

   Редакторы «Хроники» были в шоке и долгое время не хотели понять, что они установили абсолютный рекорд правдивости информации за всю историю человечества и получили на него свидетельство от самого строгого и пристрастного судьи – можно было не сомневаться, что КГБ просмотрел под микроскопом все сообщения во всех двадцати семи выпусках, но не нашёл ничего, кроме указанной мелкой неточности. Вокруг, можно сказать, мир рушился, а редакция и близкие к ней люди сидели и составляли текст опровержения, а затем с огромным трудом переправляли его на Запад. В то время было проще организовать демонстрацию, чем переправить страницу текста за рубеж. Наконец, один из неудобочитаемых листков достиг адресата, и текст поправки был опубликован, только после этого редакция вздохнула с чувством облегчения и выполненного долга.

   Или взять ещё один пункт обвинения – о получении денег из-за границы. Ульяшин не сомневался, что и тут следствие не ошиблось, уж больно смехотворна была инкриминируемая сумма – четыре тысячи рублей. Но поддерживал упорное отрицание этого факта со стороны всех допрашиваемых диссидентов, ведь реальных доказательств не было. Тем больше было его удивление, когда не раз в его присутствии завязывалась ожесточённая дискуссия о том, можно ли брать деньги от иностранцев и зарубежных организаций или нельзя. «Я понимаю, признаваться в этом нельзя, народ этого не поймёт, – думал Ульяшин, – но среди своих, среди вождей, зачем тень на плетень наводить? Деньги же нужны, без денег в нашем деле никуда, а где их взять?»

   Заметим, что Ульяшин прекрасно знал, как и откуда достать деньги, благо, за примерами в нашей истории ходить далеко не надо, но держал эти соображения при себе, понимая, что в этой аудитории его не поймут. «Они что, надеются набрать денег по подписке среди сочувствующих или с домашних благотворительных концертов? – продолжал он размышлять. – Смешно! Люди они все не богатые, прямо скажем, не жируют. Так что рано или поздно придётся идти на поклон к дяде Сэму. Пусть не на поклон, но брать всё равно будут. И чем дальше, тем больше и охотнее. Так чего из себя девушку строить?!» Эх, Володя, воображаешь себя великим знатоком жизни и людей, а рассуждаешь, извини за откровенность, архиглупо. Девичество – прекрасная пора, конец известен, его ожидают, но не торопят. Как приятно и для себя, и для окружающих – поневеститься, продлить эти чистые минуты, воспоминания о которых согреют душу в старости. Что же касается твоих тогдашних друзей, то, заглянув в соответствии с твоим советом в будущее и разглядев, чем всё это кончится, они бы немедленно бросили свою общественно полезную деятельность и занялись бы чем-нибудь действительно полезным.

* * *

   Неизвестно, сколько бы ещё продлились дискуссии, если бы Князь не начал выпускать в Нью-Йорке информационный журнал «Хронику защиты прав в СССР», сразу на русском и английском языках.

   – Ничего себе! – присвистнул от удивления Ульяшин, услышав эту новость. – Быстро же он раскрутился!

   – Валера – прекрасный организатор, он очень целеустремлённый человек и умеет увлекать своим энтузиазмом окружающих, – сухо пояснила Лариса.

   – Он снял с нашей души такое бремя! – воскликнула Ира-Хозяйка. – Теперь мы можем объявить о приостановке выпуска нашей «Хроники».

   Как худой мир лучше доброй ссоры, так и любое, даже плохое решение лучше бесконечных споров о наилучшем решении. Лишь поставив крест на издании «Хроники», можно было перейти к работе по возобновлению её издания. Тут же стал проясняться истинный масштаб ущерба, нанесённого массированной атакой КГБ. Значительная часть корреспондентов «Хроники» из русской провинции и из нерусских республик не имели непосредственной связи с редакцией, информацию передавали через арестованных Якира и Красина, и теперь все эти цепочки были нарушены. Маета с передачей на Запад текста «поправки» показала, что и эти каналы ненадёжны. Всё нужно было восстанавливать, а лучше сказать, организовывать заново. «Ох уж эти личные связи! Да пропади они пропадом эти дружеские контакты и доверительные отношения! – чертыхался про себя Ульяшин. – Читать надо больше классиков советской литературы! Где адреса, пароли, явки?! Навели конспирацию без организации! Да это ещё хуже, чем организация без конспирации!»

   Больше всего Ульяшин бесился из-за того, что у него этих самых личных связей и дружеских контактов пока не было, вот и болтался он без дела или, если угодно, болтал без дела. Поручений же или заданий ему никто не давал, это, как мы помним, противоречило принципам движения. Пришлось ему самому искать себе занятие. Кто ищет, тот всегда найдёт.

* * *

   Журнал был оформлен строго, даже скупо, но всё равно его было приятно взять в руки.

   – Молодец Валера! – воскликнул Вадим, передавая журнал Ире-Хозяйке.

   – Смотрите, он даже сохранил наше оформление, с тем же колонтитулом «Движение в защиту прав человека в СССР продолжается» и с цитатой из Декларации прав человека в качестве эпиграфа, – умилилась та.

   – Хорошо там у них! Захотел что-либо издать – издавай, пожалуйста. И быстро, и качественно.

   – Только деньги давай! Давай – издавай!

   – Деньги – дело второе, главное – свобода!

   – Там, конечно, легко, но скучно. Пошёл, заплатил, расписался в накладной, получил. Зато у нас!.. Представьте, как мы будем смеяться лет через двадцать, вспоминая наши нынешние издательские мытарства.

   – И наши книги с пожелтевшими от времени и замахрившимися от частого чтения страницами, с едва проступающим, убористым текстом с одной стороны листа будут нам милее самых роскошных фолиантов.

   – Самиздат не может быть красивым! – рассмеялся Алик. – У нас ведь как: предложи человеку что-нибудь, завёрнутое в мешковину, да из-под полы, да в тёмной подворотне – с руками оторвёт. А покажи то же самое в яркой упаковке, перевязанной ленточкой с бантиком, да без очереди – он и не взглянет. Мне вчера байку рассказали: сидит старая машинистка, перепечатывает «Войну и мир» и на удивлённые вопросы знакомых отвечает, что её внук ничего, кроме машинописного самиздата, читать не желает. Вот так!

   – Ой, Алик, спасибо, что напомнил, – всплеснула руками Ира-Тётка, – отдавайте журнал, мне его до послезавтра перепечатать надо. Я договорилась с Ангелиной и Светланой, что они будут размножать дальше. Всё, до свидания, побегу!

   Ульяшин этому уже не удивлялся. Все его друзья довольно бойко стучали на пишущих машинках, пусть и одним пальцем, и с опечатками. Профессиональным машинисткам надо было платить, а с деньгами у правозащитников было туго. Да и обращаться можно было только к хорошим и проверенным знакомым – случалось, что машинистка, просмотрев текст заказанной работы, относила её прямиком в КГБ.

   – Это каменный век какой-то! – не выдержал всё же Ульяшин. – Осталось только от руки переписывать!

   – И такое бывает! – рассмеялся Алик. – Особенно, среди пламенных революционеров старшего школьного возраста.

   – Но мы-то взрослые образованные люди! – экспансивно воскликнул Ульяшин, вызвав с трудом сдерживаемые улыбки у всех присутствующих. – Слава Богу, человечество много чего выдумало в области множительной техники, кроме пишущих машинок. Не поверю, что никто не пытался их использовать! Ведь без использования приличной множительной техники нам никогда не удастся выйти за пределы узкого круга мыслящей интеллигенции. Так и будем вариться в собственном соку, дойдём до коллективных читок вокруг самовара.

   – А ещё лучше – вокруг костра. Обожаю! – мечтательно прикрыв глаза, протянул Алик и, переждав общий смех, серьёзно продолжил: – А относительно множительной техники вы, Володя, конечно, правы. Это и качество, и производительность. Вот только копировальные машины в нашей стране помещают в учреждениях в спецкомнаты и работать на них имеют право лишь проверенные в КГБ люди. Хотя не перевелись на Руси умельцы, тот же Александр Болонкин, выдающийся технарь, доктор наук, он со своей группой сделал машину с каким-то мудрёным названием…

   – Ну и?! – в нетерпении подхлестнул его Ульяшин.

   – Их арестовали после Якира, – каменным голосом пояснила Ира-Хозяйка.

   Ульяшин понимал, что «после» не значит «вследствие», но, судя по всему, у Иры-Хозяйки были основания думать именно так. Дальнейшее не нуждалось в разъяснениях – всё сделанное группой пропало безвозвратно. Всё надо было начинать сызнова.

   Сразу и начали. Как водится, наиболее активно в дискуссии участвовали люди, мало понимающие в предмете обсуждения, в данном случае – женщины. Советы и планы, один другого фантастичнее, сыпались как из рога изобилия. Извиняло женщин лишь то, что таким образом они спасались от утомившего даже их обмусоливания морально-этических вопросов. Впрочем, ничего конструктивного в ходе дискуссии не родилось.

   – Так я займусь этим? – спросил Ульяшин, когда все притомились.

   – Очень хорошая идея! Конечно, займитесь! Это чрезвычайно важно! – донеслось со всех сторон вместе с выдохами облегчения.

   А Ульяшин уходил окрылённый – ему поручили важнейший участок работы! Пусть его друзья возражают против каждого из этих слов по отдельности и против всей формулировки в целом! Не в словах суть. Да и что слова?! Слова – песок, струятся, уносятся ветром, где-то что-то обнажают, где-то прикрывают. Ненадежная материя! Ничего на ней и из неё не выстроишь, обязательно надо что-нибудь добавить. Лучше всего – цемент дел. Можно и кровь. Тоже какое-то время простоит.

Глава 3. Без семьи

   Мы снова в Куйбышеве, в гостиной квартиры Буклиевых. То же кресло, Анна Ивановна в тёмном платье, заметно подросшая золотоволосая девочка неприкаянно ходит вокруг. Начало марта, на улице ещё темно, девочка не выспалась и немного капризничает. Но Анна Ивановна как не слышит её, лишь когда девочка прижимается к ней, она чуть поднимает руку и автоматически гладит внучку по голове. Не похожа на себя Анна Ивановна, сгорбившаяся, расплывшаяся, как будто вдавленная в кресло тяжелым грузом, и только покрасневшие заплаканные глаза выделяются на матово-сером лице.

   В комнату вошёл Николай Григорьевич, несмотря на раннее утро одетый в выходной костюм, то ли ходил куда, то ли только собирается. Выглядит он не лучше, только глаза не заплаканные, а с огромными набрякшими мешками.

   – Надо Олегу дать телеграмму, – безжизненным голосом сказала Анна Ивановна, даже не повернув головы.

   – Сейчас схожу.

   – Я сама.

   – Куда ты в таком состоянии.

   – Ты уже сегодня набегался. Отдохни. Свалишься. А нам надо держаться.

   Анна Ивановна упёрлась руками в подлокотники кресла и тяжело поднялась.

   – Помоги, Аннушка, боты зашнуровать, – и уже в коридоре, – если дедушке станет плохо, накапай ему капелек, они у него на столе стоят.

   Скорбная весть двинулась в далёкую Москву. Сначала её несла Анна Ивановна, с трудом передвигая ноги по скользким, подмёрзшим за ночь тротуарам, потом она стекла иззубренными буквами на телеграфный бланк, пропульсировала по проводам и выползла печатными буквами на узкой полосе бумаги, равнодушные руки подхватили её и понесли адресату, Олегу Буклиеву, в общежитие. На всё это ушло почти четыре часа. У нас ещё есть время рассказать о житье-бытье нашего героя и, сделав вид, что нам ничего не известно, даже немного пошутить. А почему и нет, ведь Олег ещё в той, прежней, весёлой студенческой жизни.

* * *

   Университетские общежития для студентов младших курсов – Филиал Дома Студента или попросту ФДС – располагались совсем рядом с Университетом, на Ломоносовском проспекте. Семь пятиэтажных корпусов – близнецы «хрущоб», только без балкончиков и с одним входом вместо стандартных четырёх. Эти корпуса вкупе с несколькими «точками» в близлежащих домах образовывали замкнутый мир, из которого многие студенты выбирались только на занятия. Да и много ли студенту надо?! Вот почта, важнейшее место, сюда раз в месяц приходят переводы от родителей, обычно рублей в 20-25, но при сорокарублёвой стипендии и это – большое подспорье. С почты обычно сразу шли, нет, бежали в «Балатон», специализированный венгерский магазин. Был он заметно меньше и беднее своих собратьев, «Лейпцига», «Праги», «Софии», но оно и хорошо, народу меньше. Зато в «Балатоне» широкий выбор венгерских вин, приятно с перевода или стипендии побаловать себя токайским! Закуска, конечно, не под токайское – фаршированный перец да маринованные огурчики-помидорчики, но тоже неплохо, стол украшают. Собственно, больше в «Балатоне» ничего и не брали, разве что зубную пасту, мыло и шампунь, обязательно «Мелинду», большой пластиковый флакон с розовой вязкой жидкостью, очень ценимую студентами не только за экономичность, но и за неведомое в их недавнем провинциальном прошлом качество мытья, пушистость волос и приятный медленно выветривающийся аромат.

   Рядом с «Балатоном» – очаг культуры, кинотеатр «Литва». Репертуар, состоящий из одного фильма, менялся, как и положено, раз в неделю. Фильмы смотрели все, всё ж таки развлечение, некоторые даже по два-три раза. Но это уже объяснялось не особой любовью к кинематографу, а наличием в кинотеатре буфета с пивом. Три-четыре бутылки «Жигулёвского» или «Московского» могли скрасить впечатление от любого фильма, даже индийского, да и тётки-билетёрши были с пониманием, не ругались, если кто-нибудь во время сеанса выходил в туалет. Впрочем, некоторые любители пива гнусно пользовались их добротой – отсиживались в туалете, поднимались в буфет перед началом очередного сеанса и отхватывали себе очередную квоту дефицитного напитка.

   «Балатон» и «Литва» входили в комплекс гостиницы «Университетская», находившейся чуть на взгорке и стыдливо прикрывавшей с фланга несколько обшарпанные общежития. С противоположного фланга размещалась студенческая столовая с одним залом на три тысячи обитателей ФДС. Очереди там были всегда и всегда огромные. Если вы заскакивали в зал и не находили никого из знакомых в непосредственной близости от раздачи, а ещё лучше уже стоящего с подносом на полозьях, то могли спокойно уходить. Любой стоящий перед вами в очереди человек мог со скоростью бактерии размножиться в армейское отделение, а то и взвод, столь же сплочённый и готовый до конца отстаивать захваченный им плацдарм. Удивительно, но очередь обычно не возражала против такого размножения, потому что состояла преимущественно из таких же постоянно влезающих, а также небольшого количества безропотных маток, вокруг которых начинал расти ком друзей, знакомых, друзей знакомых и т. д.

   Только не подумайте, что все обитатели ФДС вот так и прожигали лучшие часы жизни в этой столовой. Конечно, еда важнее знаний, это вам любой студент скажет. Без знаний можно вполне обойтись день, неделю, некоторые ухитряются протянуть всё время от сессии до сессии, но есть хочется постоянно, разве что в первый час после плотного обеда это чувство несколько притупляется, да и то не всегда. К тому же, знания в то благословенное время доставались бесплатно, а за еду, как и во все времена, надо было платить. Трёхразовое ежедневное питание могли себе позволить немногочисленные богатенькие зануды, да ещё девушки, на первых курсах пившие мало и исключительно на дармовщину. Впрочем, у девушек были свои траты, одни колготки вставали в десять обедов, так что тоже особо не разгуляешься. До трёхразового питания по схеме понедельник-среда-пятница дело доходило исключительно редко, наиболее популярной была схема два-один: первые полмесяца после получения стипендии ели два раза в день, оставшиеся полмесяца – один, желательно как можно позже, чтобы более или менее спокойно пережить самые ужасные часы в жизни студента, в районе полуночи, когда есть почему-то хочется особенно сильно. И что интересно! Несмотря на все уверения диетологов, поздние и подчас обильные трапезы нисколько не вредили фигурам, более того, никто из обитателей ФДС не маялся желудком, всякие язвы и гастриты приходили много позже, когда вместе с регулярным питанием появлялись работа, жена, тёща и прочая нервотрёпка.

   Прямо напротив общежитий, через Ломоносовский проспект, располагался довольно большой гастроном, не освоенный ещё в описываемое время пассажирами «колбасных» электричек и автобусов с «экскурсиями на ВДНХ». Посему очереди в нём были небольшими, а продавщицы вежливыми, даже по просьбе покупателей резали колбасу, очень тонко. К сожалению, один анекдотический случай положил конец этой милой услуге. Оголодавший студент зашёл в магазин, нашарил в карманах последние пятнадцать копеек монетами разного достоинства и после нехитрых расчетов попросил завесить ему семьдесят грамм варёной колбасы сорта «Отдельная». Продавщица автоматически спросила: «Вам порезать?» В ответ раздался вопль: «Нет! Куском!» – и нетерпеливая рука с растопыренными скрюченными пальцами метнулась над прилавком. После этого при просьбе покупателей порезать колбаски продавщицы только вздрагивали и, от греха подальше, отодвигались от прилавка.

   Покупали действительно понемногу, на один перекус: пакет молока, батон хлеба, той же колбасы. Холодильников не было и в помине, да и трудно представить себе запасы, которые пережили бы полночь. Опять же, основные деньги тратились в соседнем магазине, как не трудно догадаться, винном. Венгерские вина, конечно, хорошие, но дорогие, это для посиделок с девушками или по праздникам, то есть при получении денег, а для мужской компании лучше портвейн, предпочтительно молдавский. А ещё лучше – махнуть на всё рукой и отправиться в дальний поход, метров за триста, мимо огромного комплекса китайского посольства, рядом с которым располагался стеклянный пивной павильон, носивший меткое название «Тайвань». Там можно было неспешно, душевно поговорить, не опасаясь каждого стука в дверь и не принимая особых мер предосторожности при выходе в туалет – ведь пить в общежитиях категорически запрещалось, вплоть до отчисления.

   Вот, собственно, и все точки. Можно возвращаться назад и заглянуть, наконец, в общежитие. Первый этаж нежилой, оно и правильно – трудно себе представить, до какой степени дошел бы разврат, если бы в корпус можно было попадать через окно, минуя бдительную вахтёршу, которая к тому же закрывала дверь на засов ровно в час ночи. На этом этаже два больших читальных зала (надо ж всё-таки иногда и учиться, особенно, в сессию) и две больших душевых комнаты, тоже вещь необходимая. Поднимемся на пятый этаж, заглянем в комнату, где проживает Олег Буклиев, № 526, ничем не отличающуюся от остальных тридцати девяти комнат на этаже. Справа от двери стенной шкаф с полками, на которых стоят чемоданы, валяются какие-то скомканные вещи не первой свежести, тут же алюминиевый чайник, пара мятых кастрюль, вылизанная до блеска сковородка, стаканы, тарелки с зелёной виньеткой «Общепит», алюминиевые вилки и ложки явно того же происхождения. Слева – платяной шкаф со свободно висящими вешалками. Между шкафами натянута струна с плотной занавеской, так что внутренность комнаты не видна. А это что такое?! Занавеска ещё и прибита гвоздями по всей высоте к шкафу. Ах да, маленькая хитрость: чтобы попасть в комнату, надо сначала захлопнуть дверь, которая по русской традиции открывается вовнутрь, и только затем откинуть занавеску с неприбитой стороны. В комнате № 526 любили перекинуться в картишки, что, как и выпивка, в общежитии не приветствовалось и влекло те же последствия.

   Был такой неприятный случай, когда кто-то забыл закрыть дверь и в самый разгар преферансной пули в дверь ввалились проверяющие. Пока они путались в занавеске, обитатели комнаты не только попрятали карты по карманам, но и успели схватить по учебнику, так что проверяющим открылась почти идиллическая картина: вокруг стола чинно сидят четыре студента, трое уткнулись в учебники, а четвёртый что-то увлечённо пишет ручкой на листке бумаги, наверно, письмо матери. Тем же мерам предосторожности служили и плотные шторы на окне. Вообще-то в общежитии выдавали занавесочки, больничного типа, белые и на треть высоты окна. С ними – как рыбка в аквариуме, на виду у всего соседнего корпуса. А люди попадались очень разные, могли и стукнуть. Опять же солнце с утра, часов с девяти начинает назойливо лезть в комнату, раздражает. А так в комнате царит приятный полумрак, как сейчас.

   Комната большая, метров восемнадцать-двадцать. Слева вдоль стены две металлические кровати с высокими спинками и панцирными сетками и справа вдоль стены две такие же кровати, разделённые тумбочками. В центральном проходе достаточно места для уже упомянутого многофункционального стола, четырёх стульев и устанавливаемой на ночь раскладушки классического советского типа – каркас алюминиевый, ложе брезентовое. Раскладушка не убрана, кровати не застелены, всё ясно – спят, лоботрясы! Добропорядочные студенты уже перекурили в перерыве и сидят на втором часе лекции, а эти знай себе посапывают. И ладно бы один или два, это ещё можно как-то объяснить, но чтобы все пятеро!..

   Пусть спят, не будем мешать набираться сил молодым, утомлённым учёбой организмам. Осмотримся пока на этаже: коридор во всю длину, комнаты на обе стороны, в торцах – туалеты и умывальные комнаты, используемые также как прачечные типа «ручками ширк-ширк». Около лестницы – кухня, с несколькими газовыми плитами, двойной раковиной и длинным разделочным столом. В середине корпуса с одной из сторон – холл с массивным, в прошлой жизни кожаным диваном, несколькими креслами и парой круглых столов на толстых гнутых ножках. Всё скромненько, без изысков.

   Признаемся, что мы немного погорячились, сказав, что все комнаты были одинаковыми. По размеру они, конечно, были одинаковыми, но внутреннее убранство, несмотря на стандартный набор мебели, очень даже различалось. Это студенты-первокурсники жили иногда, прямо скажем, по-свински. Да и что брать с салаг, которые только-только вырвались из дома на свободу и счастливы уже одним этим ощущением свободы – не надо убираться в комнате, не надо застилать кровать, не надо мыть посуду, а многие к этому и дома были не приучены, всё мамочки делали. А если и приучены, то всё равно не делали – что я, рыжий, что ли, за всех работать. Да и люди подбирались случайные, учитесь в одной группе – так и живите вместе строго по алфавиту. Один любит громкую музыку, другой оказывается единственным курящим в комнате, но, несмотря на все увещевания, курит как паровоз, третий панически боится сквозняков, от чего в комнате не продохнуть, а четвёртый по школьной инерции придерживается здорового образа жизни, ложится спать ровно в десять и вскакивает на пробежку в шесть под гимн Советского Союза из включённого на полную громкость динамика. Многие «забивали» себе кровати ещё при вселении, так что последнему доставалась раскладушка, и если он не умел постоять за себя, то так и спал на ней весь год. Конечно, всё это относится больше к юношеской части обитателей общежития, но и в девичьей хватало проблем. Там было, естественно, заметно чище, но ссоры, вплоть до драк, вспыхивали не реже, а уж как девушки расправляются с изгоями!.. Что там раскладушка?!

   Конец ознакомительного фрагмента.


Понравился отрывок?